голова», — сказал я.
— Да я уж этого и не помню, — сказал он.
— Самое начало «Звездного билета» брало сразу. Это было ни на что не похоже, это было кратко, просто, смачно и весело.
— Да просто — как мы говорили, так оно и писалось, — пожал плечами он не совсем всерьез.
Мы помолчали, потому что все, что я мог сказать Аксенову про звездных мальчиков, язык поколения, метания и судьбу, было уже тысячи раз слышано им от других и читано.
— «Слазь с коня, иди сам!» Мы этими фразами разговаривали друг с другом.
— Знаешь, — Аксенов оживился, вспоминая с легким вздохом удовольствия, — «Звездный билет» был напечатан в «Юности», окончание седьмой номер шестьдесят первый год. В это время уже снимали фильм, мы в Таллине были. И вот выходим на пляж — и весь пляж, сколько глазу видно, в оранжевых таких прямоугольниках. Тот номер «Юности» был в оранжевой обложке. Тираж же огромный был, ты помнишь. И вот люди лежат, загорают, и везде эти оранжевые обложки. Вот тогда я почувствовал реально в первый раз, что-то вроде славы пришло.
«— Досталось нам, правда?
— Немного досталось.
— Ну и рейс был, а?
— Бывает и хуже.
— В самом деле бывает?
— Ага.
— А улов-то за столько дней — курам на смех, а?
— Не говори.
— Половим еще, правда?
— Что за вопрос!
— В Атлантике на следующий год половим, да?
— Возможно».
Когда я это перечитывал, у меня не было сил не процитировать себе самому: «Она любила ловить рыбу. Она любила ловить рыбу с Ником». Хемингуэй, «Что-то кончилось». Все мы читали Хемингуэя, все под впечатлением, куда ж денешься, и хоть иногда подражали, вольно или невольно. Это было возвращение честности в литературу, а он — вернулся первым. Седобородый символ мужества в грубом свитере — портрет висел в каждой интеллигентной квартире.
— Слушай, а критики в свое время говорили что-нибудь о связи диалогов ранней прозы Аксенова со стилем Хемингуэя?
— Ну, это было общее место. А кто с ним не был связан? Все мы с ним были связаны. Всем хотелось быть честными и такими грубовато-мужественными. Пафос советской литературы мы просто люто ненавидели. И было понимание, ощущение, что нельзя писать так, как раньше. Они писали для Сталинских премий, а мы хотели — для своих друзей, знакомых, нормальных людей.
А сколько тогда под Хемингуэя и разговаривали, и пили, вообще вели себя.
Помнишь, в пятьдесят седьмом, кажется, году вышел такой черный двухтомник Хемингуэя знаменитый? Вот это была почти обязательная книга.
Никому я, конечно, не подражал. Но если были где-то близкие совпадения — значит, это естественно, по логике текста получалось, по строю мыслей, по интонации.
«— А я с пятого класса не могу забыть, — говорю я.
— Скажи там папе, маме… — говорю я.
— Скажу, — говорит он.
— Пиши им, старик, — говорит он.
— Обязательно, — говорю я.
— Вот я и отдохнул, — говорит он.
— Жаль, что так получилось, — говорит он.
— Ладно, старик, — говорит он.
— Держи хвост пистолетом, — говорит он.
— Пока, — говорит он».
Это ж надо, ему не исполнилось тридцати, он был такой спортивный крепышок, стиляга, хоть выпить, хоть за бабой, хоть по морде. Сын репрессированных партработников, магаданский школьник, ленинградский врач, золотая московская молодежь. У него оказался точный слух на слово. А слово — это звучание эпохи.
Эпоха звучала: «За что боролись? Не то построили!..» Это называлось XX Съезд КПСС.
Суть-то в чем? Что молодежь не знала, как дальше жить и зачем. Старперы-отцы изолгались и обанкротились.
И вот: война позади, жизнь улучшается, дают квартиры, растут зарплаты, есть тряпки и музыка, можно поступать в институты и жить в общем безбедно. А где смысл?!
Дорога в коммунизм окончилась в комфортном спутанном лесу.
Духовный кризис — это когда молодежь не знает, на фига такая жизнь, а стариков это приводит в ярость.
Когда рушится страна, сначала это крушение происходит в мозгах. Причем в мозгах передового класса. Причем из лучших побуждений. В пропасть — вслед за духовным авангардом общества.
Онегины и Печорины надели джинсы и станцевали твист. «Звездные мальчики» несли в себе вопрос без ответа. Несли в себе крушение страны, но страна это еще не понимала. И лишь критики, охранные клетки идеологии страны, инстинктивно попытались сожрать и переварить нечто чуждое.
Самое глупое, что может быть в литературе, — это когда критик объясняет писателю, что же на самом деле писатель написал. Если в роли критика выступает другой писатель, то глупость ситуации достигает юмористических высот. Правда, есть вариант: писателю прямо, честно и грубо говорят в лицо, что он гений.
Тогда вспоминается тот афоризм, что лесть — это агрессия на коленях.
Таким образом, ничего я Аксенову на это не сказал, а только подумал. Дальше Зощенко переходит в Хармса: «посмотрел в глаза со значением и молча руку пожал».
Никогда Васе не давали его лет. Был легок, подвижен, стилен. Не поседел, не облысел, не бросил курить, от рюмки отказываться не думал. От соразмерной рюмки.
В свое время квасили шестидесятники со страшной силой. И, ослабнув в свой срок здоровьем, вспоминали молодые подвиги с положенной ностальгией.
Гены Аксенову достались крепкие. Отец дожил чуть не до ста лет. Мать вынесла колымские лагеря и ссылки, и на старости лет сын еще успел показать ей Париж. Но неизбежный образ жизни советского писателя таков, что подлечивать внутренние органы типа печенки иногда приходилось.
— Мне то же, что Василию Павловичу, — сказал я в ресторане, куда Аксенов пришел первым.
— Я пью водку, — показал Аксенов.
Вот черт. А я думал, что он, с его спортивным образом жизни, потребляет исключительно красное для здоровья.
— Да там одно время врачи рекомендовали повоздерживаться… — пояснил он.
Лицо его выражало готовность к доброте. Характернейшей чертой Аксенова в жизни была постоянная внутренняя улыбка.
— Я по твоим рассказам на филфаке курсовую писал, — сказал я.
— Что ж там можно было написать, — сказал он. — Интересно было бы почитать.
— В дипломе у меня была глава по «Завтракам сорок третьего года» — как пример контрапункта в новеллистике.
— А какой там контрапункт?..