Евгения Евтушенко, знаменитого и молодого поэта со станции Зима, выпустили из Советского Союза, из-за железного занавеса, за границу?
Е.Е. Вообще существовало такое выражение — «поколение оттепели». Не сочтите за самомнение, я говорю не только о себе. Сейчас почти никого из наших писателей не осталось. Такие замечательные люди, талантливые. Я говорю сейчас за них всех.
Мы (я говорю уже «мы») — мы были не результатом оттепели или детьми ее, а мы ее выдышали своими молодыми голосами. И мы не были детьми XX съезда, потому что стихотворение, которое я вам сейчас читал: «Границы мне мешают, мне неловко не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка» — я написал до XX съезда за два года. И моя поэма «Зима» — я начал писать ее сразу в 53-м году, после того, как съездил на станцию «Зима», а напечатал в 54-м году. Выпала карта, не выпала карта, — а мы эту карту сами нарисовали, своими руками.
М.В. Однако то, что было возможно в 60-м, было невозможно в 50-м или в 40-м, — и уже в 80-м тоже стало невозможно. Да, делать все приходится самим. Но возможности для делания идут по времени такой волнообразной кривой. А я спросил только: когда впервые вас выпустили за то, что тогда еще было «железным занавесом»?
Е.Е. Сначала я расскажу, как меня не выпускали. Потому что это было страшно оскорбительно, разумеется.
В 60-м году проходила Олимпиада в Риме. У меня была уже туда путевка. Я купил ее. И меня просто ссадили с поезда. Я уже сел в вагон (мы ехали поездом туда). Со мной в купе был один грузин — тяжелоатлет. И вдруг раздается: «Товарищ Евтушенко, просим вас подойти к начальнику вокзала».
Сосед говорит: «Слушай, не вылезай, тебя сейчас ссадят». Я говорю: «Как ссадят? Я же платил свои деньги за эту путевку, мне никто ее не дарил». — «Вот ссадят, меня тоже однажды ссаживали, а я не ссадился, я спрятался, и вот так я первый раз попал за границу. Так что давай сейчас спрячься где-нибудь, не выходи».
Я захожу на станцию, и мне говорят: «Товарищ Евтушенко, там у нас эстафета. Вы же очень любите спорт, Женечка дорогой, мы же знаем, что вы в «Советском спорте» начинали! Вы любите спорт, и футбол, и вообще все время печатаетесь там. Вы это поймете правильно! Нам нужны сейчас запасные для эстафеты. Господи. Там кто-то заболел, ну вот нам нужно сейчас срочно отправлять другого, времени уже нет, соревнования на носу».
Я говорю: «А как же я?» — «В следующий раз поедете!» Я говорю: «Скажите, а вещи?» В этот момент входят двое, и мой чемоданчик скромненький ставят мне.
Вот так это было. Было несколько раз, когда меня снимали в последний момент. Это было ужасно.
М.В. Простите, Женя, это происходило в Москве или в Бресте?
Е.Е. В Москве.
М.В. Несмотря на то, что у вас была виза, путевка, билет, и никаких преступлений…
Е.Е. И с самолета снимали!..
М.В. Буквально понять не могу: у вас был заграничный паспорт, у вас была открытая виза выездная и въездная.
Е.Е. Миша-Миша-Миша. Сейчас мы уже все привыкли, что заграничные паспорта нам выдают сейчас, и они у нас на руках, правильно? А тогда не было этого. Заграничные паспорта у нас отбирали.
М.В. Но перед поездкой-то выдавали?
Е.Е. А перед поездкой выдавали, да. Он был выписан, но его потом отбирали.
М.В. Потом — да! Я имею в виду, что, когда вас снимали с поезда, у вас были визы в загранпаспорте…
Е.Е. Конечно, все что полагалось.
М.В. Поразительно!
Е.Е. Конечно, и это было несколько раз! Это было чудовищно! И с самолета…
М.В. Послушайте, но, разумеется, это нельзя списывать на те глупые предлоги, как будто бы…
Е.Е. Я хочу рассказать, как все было кончено по отношению ко мне…
М.В. А почему это могло быть? Кому вы наступили на хвост? Кто был против, и кто ставил палки в колеса?
Е.Е. Уж не знаю. Я ведь никогда не был антисоветским человеком. Я всегда был социалист-идеалист. Просто мы исказили социалистические идеи, и у нас было какое-то другое общество под псевдонимом социализм. Ну, такой феодализм, я бы сказал. А при Сталине так это вообще был просто имперский феодализм.
Как это со мной произошло? В последний раз, когда меня с самолета сняли куда-то, я пришел к Степану Петровичу Щипачеву. Он был очень хороший человек, пусть небольшой поэт. Вот проходят годы, а все равно всё-таки неплохо: «Любовь не вздохи… Всё будет: слякоть и пороша. Ведь вместе надо жизнь прожить. Любовь с хорошей песней схожа, а песню нелегко сложить…» Знаете, мне это нравится. Это очень искренне, задушевно, по-русски. Как фольклор.
Я к нему пришел, его выбрали у нас (слава Богу) председателем Московской писательской организации. Прямо вот когда меня сняли, пришел к нему и говорю: «Степан Петрович, что такое происходит, в чем я виноват? В чем меня подозревают? Что я — шпион, что ли, какой-то, или обладаю какими-то секретными знаниями, так сказать? Почему меня так оскорбляют? Это моя страна!»
Вы знаете, я вытащил какой документ? У меня хранился дорогой просто документ: справка о том, что выпускник первого класса Москвы Женя Евтушенко дежурил при бомбежках на крыше своей школы. Я достал эту выцветшую справку на тетрадном листе со школьной печатью и показал ему. Говорю: «Вот смотрите, я тоже защищал свою Родину! Как мог, конечно. Я был маленький тогда, мне было девять лет, но я стоял там с лопаточкой, с песочком, мы тушили этим зажигалки немецкие». А у него в глазах слезы стоят. Он посмотрел на меня и сказал: «Боже мой, что они делают с нашими людьми! Сидите здесь и никуда не уходите!»
И он встал и вышел. Я его ждал часа два. Потом мне рассказала его секретарша, что он не взял свою машину, а пошагал. Он решил прийти в себя. Пешком прошел от Дома литераторов, где располагалась Московская писательская организация, до Московского Комитета партии.
В это время в МК партии пришел новый секретарь, Петр Нилович Демичев. Между прочим, Щипачев мне не рассказывал, о чем там они говорили. Это мне рассказал Петр Нилович Демичев, член Политбюро, на похоронах Щипачева спустя много лет.
Так что Степан Петрович Щипачев отправился к нему не для того, чтобы показать молодым писателям, как он о них печется. Он зашел к Демичеву и положил ему на стол партбилет, который был выписан в 1918-м году — когда крестьянский парень с Урала Степан Щипачев вступил в Красную армию, и после боя был принят в партию. Он был одним из тех, кто не для карьеры вступали, а потому что верили в революцию. Он был хороший человек, очень хороший…
Он вернулся и сказал только: «Идите завтра в Московский комитет партии, вам предложат на ваш выбор любую поездку». Вот так это произошло.
Я пришел, и мне дали список загранпоездок на разворот папки. И вы знаете, что я сказал? «А какая побыстрее?»
И первая поездка была в Болгарию. Я сразу взял билет на поезд и поехал в Болгарию. И представьте — это была страна, где меня впервые перевели на иностранный язык! Меня уже ждали, вы знаете этих людей… И ждал уже меня Любомир Левчев, совсем еще молодой, а сегодня — это признанный классик. Это был 60-й год…
И вы думаете, что потом меня всюду всегда пускали? Да ничего подобного.
Ну, например, у меня был запланирован вечер в Мэдисон-Сквер-Гарден. В Мэдисон-Сквер-Гарден никогда за всю историю этого гигантского стадиона, он ведь с наши Лужники, не выступал ни один поэт. Тот вечер поэзии так и остался единственным — 72-й год. И вдруг меня вызывает к себе Поликарпов и говорит: «Слушай, тут такие изменения, что тебе не надо туда ехать, в Америку». Вот «есть такое мнение»