Это оттого, что я сумела нырнуть в себя, собрав и сосредоточив в образе всё, что когда–то знала об Африке. И, для себя, довела этот образ до чувства реальности — выхода из камеры…
Я засмеялась своей власти над пространством… Подошла к женщинам, которые сидели в углу, как куры на насесте.
– Хотите, я вам прочту стихи?
– Очень!
И я стала читать, вперемежку свои и чужие.
В 37–м году с драгоценным другом моим, Верой Федоровной Газе, мы восстановили в памяти и прочли в камере «Русских женщин» Некрасова. Камера плакала вся.
В этот тур, в 48–м, память моя ослабела — выпадали куски, и не было помощника, с кем восстанавливать их. Но всё, что я помнила, камера впитывала так жадно, как воду — засохшая земля. Впитывали и твердили стихи те, что на воле никогда и не думали ни о стихе, ни о ритме. Теперь каждый день стали просить: «Прочитайте что–нибудь!» И я читала им Блока и Пушкина, Некрасова, Мандельштама, Гумилева и Тютчева. Лица светлели. Будто мокрой губкой сняли пыль с окна — прояснялись глаза. Каждая думала уже не только о своем — о человеческом, общем. А я вставала и начинала бродить по камере, отдаваясь ритму. Бормотала:
Недаром знали шаманы, что ритм дает власть над духами: овладевший ритмом в магическом танце становился шаманом, то есть посредником между духами и людьми, а не овладевший кувырком летел в безумие, становился «менериком», как говорили якуты: впадал в душевное заболевание. Стих, как и шаманский бубен, уводит человека в просторы «седьмого неба». Такие мысли, совершенно отрешенные от происходящего, давали чувство свободы, чувство насмешливой независимости от следователя.
Был уже третий следователь у меня, и я с ним поссорилась. Отказалась подписать протокол, им написанный и полный чудовищных обвинений, которые я должна признать. Следователь перевел меня в карцер. Карцер, или бокс, как его называли тюремщики, — низкая каменная коробка без окна. У стены вделана деревянная полка, покороче среднего человеческого роста, на которой с трудом можно улечься. У противоположной стены — маленькая железная полочка, служащая столом. Расстояние между ними такое, чтобы мог встать или сесть человек. Это ширина бокса. Протянув руку — достанешь до железной двери с глазком и окошечком. Вентиляции нет. Смысл бокса в том, что очень скоро человек, использовав весь кислород, начнет задыхаться. В железной двери, у пола, есть маленькие дырочки, но сесть на пол, чтобы глотать идущий воздух, — не позволяют. Открывается глазок двери, и голос говорит: «Встаньте!»
Пленник мечется задыхаясь. Дежурный заглядывает в глазок примерно каждые полчаса. Когда видит, что у заключенного совсем мутится сознание, он открывает дверь и говорит: «В туалет!»
С радостью бросается туда заключенный. Пока идет до уборной и находится там — он дышит. Светлеет в глазах, яснеет сознание. Дверь бокса остается открытой, воздух входит туда. Его хватает примерно на два часа. После этого всё опять начинается сначала. В уборную водят три раза в день. После отбоя полагается лечь на полку–топчан. Если человек лежит — дежурный не видит, спит он или совсем задохнулся. Поэтому после отбоя пускают вентиляцию. Как работает она, я не знаю — звука нет, но дышать становится легче. Всю ночь можно дышать, это подтверждали все побывавшие в боксе, с кем я говорила. С подъемом опять начинается кислородное голодание. Цель его — замутить сознание. Но удушить совсем во время следствия нельзя, поэтому голодание кислородом регулирует часовой.
Выход из помутнения сознания можно найти, нырнув в образы, уводящие к ярким и ясным ощущениям простора, претворяя в ритм эти образы. Я постаралась уйти в свою юность на Севере. Вспомнила — доводя до предельной ясности воспоминания — и поплыла по великой и светлой реке Двине. И постаралась ритмизировать увиденное:
Можно в самой глубокой каменной коробке научить себя слышать плеск воды, видеть ее серебристое сияние и не замечать, что ты заперта, что неба и воздуха нет. Есть особая радость в чувстве освобождения воли, в твоей власти над сознанием. Кажется: вольный ветер проходит сквозь голову, перекликаясь через