кудрями и маленькими черными усиками, которого Данилюки по различным соображениям политико- дипломатического характера не могли не пригласить. Орыська все время кокетничала с ним, надеясь, что именно он пригласит ее на «девичий вальс».
Девушки спешили замуж, и Даркина очередь подошла не скоро. Надевая венок на голову, она подумала: «Если меня пригласит на вальс Данко, значит, пути наши когда-нибудь сойдутся, а если Равлюк, то мечты мои напрасны».
Данко уже стоял перед Даркой, склонив голову.
Счастливая, она протянула ему руки, обняла за шею, и тотчас все закружилось — и стены, и столы, и люди, сидевшие за ними. То ли цыгане играли так, словно сам черт водил их смычками, то ли пол от воска стал скользким, как каток, то ли оба они немного захмелели, но Дарке казалось, что она падает, потом отталкивается и снова летит ввысь… ввысь… ввысь…
И не держи ее Данко за талию, она, может быть, и впрямь полетела бы под потолок.
— Погляди мне в глаза, Даруся! Я хочу прочесть в них, что ты все мне простила… Почему ты отворачиваешься? Я знаю, девочка, что не всегда был с тобой таким, как нужно, моя добрая, моя маленькая любовь…
«Он пьян, но… Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. А этот пьяный язык говорит такие милые сердцу слова».
— Дарка, ты не сердишься на меня?
Девушка не успела возразить — из коридора долетел шум, возгласы, и музыка оборвалась.
Гости ринулись из танцзала к выходу, но людская волна, катившаяся из коридора, захлестнула их и водворила обратно. Посреди зала образовался круг, в нем стоял пьяный человек небольшого роста, всклокоченный, с разинутым губастым ртом. Он водил вокруг отупевшим взглядом, идиотски улыбаясь. Галстук сбился на сторону, пиджак был в известке, а сам человечек едва держался на. ногах.
— Кто это? Кто? — шептались гости.
Дарка протиснулась к отцу, чтобы спросить у него.
Папа, белый как снег, шепнул:
— Вернулся Манилу.
А тот, набычась, шел в лобовую атаку на людей, сбившихся в углу между столом и печью. Альфред героически заслонил собой мать и тетку. Ляля стояла рядом, держась за его руку. На лице ее был не страх, а лишь острое любопытство.
Манилу медленно, словно вел психическую атаку на дамские нервы, продвинулся к столу и со всего размаха стукнул по нем ладонью. Женщины ахнули, а у Ляли лишь слегка вздрогнули веки. На миг обезьянье лицо грозно застыло, и вдруг раскатистый пьяный смех расковал его. Орангутанг со сбившимся на сторону галстуком вдруг приобрел на диво человеческий облик. Его, пожалуй, можно было назвать нормальным, если б не пьяные, помутневшие глаза.
— Что, испугались? Бойтесь, бойтесь! Я… того… люблю, когда меня боятся… Так должно быть… по… по… роду службы… вы должны меня… бояться. Хорошо… очень хорошо… ха-ха! Директор празднует свадьбу, а своего сослуживца, свинья… не приглашает… Эй, директор, иди-ка сюда и объяснись: почему ты не пригласил меня на свадьбу? Приказываю тебе… иди сюда… Ты директор… но слушаться должен меня… га- га-га!.. Ну, директор, так почему ты не пригласил меня на свадьбу? Потому, что Штефан Манилу румын? Да? Ну, говори: потому, что румын, да? Сейчас мы запишем, что директору Данилюку не нравится румынская нация. Сейчас… А вы чего вытаращились? Запишем и вас… Погоди ты, кудрявый, ты чего меня испугался? Что я, черт с хвостом? Гляди… где у меня хвост? А, — он ударил себя ладонью по лбу, — вспомнил, вспомнил… У вас совесть нечиста, вот вы и боитесь меня… Запишем, запишем: «нечиста политическая совесть»… га-га!.. А почему меня никто не угощает? Эй ты, молодой, как тебя там?! Угощай гостя… Ты не гляди, что я не приглашен… Я, Штефан Манилу, могу заткнуть за пояс всех приглашенных баранов… Га-га- га!.. Ведь я… Кто вспомнит, кто я?
— Хам, подлец, вот кто ты! — крикнул Уляныч, посеревший от гнева.
Манилу вылупил глаза. Смелость Уляныча так потрясла его, что он не нашелся, что ответить.
Софийка кинулась к мужу, раскинув руки крестом, преграждая дорогу к Манилу.
— Софийка, пусти меня! Вот перед вами, уважаемые гости, символ судьбы нашего народа на Буковине… Явился в наш дом, плюет нам в лицо, а мы молчим, как стадо баранов!.. Софийка, пусти меня, я ему…
Его преподобие зашел сзади, схватил Уляныча за обе руки.
— Ты пьян, — сказал он громко и шепотом добавил: — Ты хочешь погубить нас всех?.. Софийка, уведи его на кухню и дай черного кофе, ведь он совсем не в себе…
— Неправда… я в здравом уме… Не затыкайте мне рот, отец, не бойтесь… Я ничего больше не скажу… Трусы вы все, трусы!
Но его преподобие, не выпуская рук Дмитра, уже вел его к двери.
С Манилу слетел хмель, и он, словно испугавшись своей трезвости, ринулся к недопитым рюмкам и принялся опрокидывать одну за другой себе в глотку.
— Кофе дайте ему, — Манилу снова обрел дар речи. — Кофе дайте ему, черного кофе, чтобы не пугал больше людей… Га-га!.. Почему не смеетесь? Га-га!.. Он напугал Штефана Манилу… А почему молодая не за столом, я спрашиваю? — вцепился он в Дарку. — Почему ты не рядом с мужем?
— Это не молодая, Манилу, это моя дочь, оставь ее в покое.
— Твоя дочь, Попович? Иди сюда, я тебя поцелую за то, что она твоя дочь. Попович, ты меня презираешь, ведь я… доносчик, да? Ты, верно, думаешь, что доносчиком легко быть? Легко-о? Мне говорят: давай факты, а где… я возьму факты? Фактов нет! Ха, а откуда взять, если нет? Попович, где ты берешь деньги, когда у тебя их нет? Говори правду… Ты знаешь, что мне надо говорить только правду… это твоя дочка? А почему она в фате? Попович, а может, ты врешь и она вовсе не твоя дочь? Почему они все встали? Почему не пляшут? Не умеют плясать? Тогда я сейчас спляшу!.. Эй, освободите столы… Сейчас я буду на столе гору[57] плясать…
Да, видно, не судилось ему сплясать гору на столе. Офицер заставы, тот самый, с которым весь вечер кокетничала Орыська, вошел в комнату, привлеченный шумом. Поняв, в чем дело, он схватил Манилу за шиворот, поволок к двери и, угостив пинком, вышвырнул в темень ночи, не заботясь о последствиях. Для полного спокойствия он запер дверь. Потом вытер платком руки, поправил мундир и извинился перед Данилюками за «неудачное выступление» своего земляка.
Директор тоже просил гостей забыть «маленькое недоразумение» и продолжить празднество, но никому уже не хотелось веселиться. Ради приличия гости посидели еще с полчасика и разошлись.
Двумя днями позже Ляля уезжала в Вену. Дарка даже не пошла провожать ее. Бессовестное предательство Ляли лишило ее в Даркиных глазах не только симпатии, но и уважения. Девушка больше не верила ни Лялиным словечкам, ни тем более слезам. Даркина память сохранит образ изменчивого мотылька, которому она обязана не одной хорошей минутой, но мотылек этот не будет иметь ничего общего с фрау Элен Шнайдер.
Вскоре после Шнайдеров уехали и Улянычи с Орыськой.
Накануне их отъезда Дарка провела полдня у Подгорских. Последний раз они вместе ужинали в беседке, последний раз бродили по аллеям сада, последний раз любовались с холма прудом, в котором, как в зеркале, отражался закат.
И только когда Уляныч предложил Дарке проводить ее домой (Софийка и Орыська паковали в дорогу мелочи), девушка поняла, что Дмитро и был той единственной силой, что так долго удерживала ее у Подгорских.
С момента его бунта на Лялиной свадьбе Дарка прониклась к нему чувством какой-то особой близости. Она думала о той дорожке, по которой он сам направил свою жизнь. Не женись Дмитро на Софийке Подгорской, все у него сложилось бы иначе. Но что поделаешь! Он мечтал об этой женитьбе, как о самом большом счастье, теперь же воюет со всей семьей, а они откровенно потешаются над ним. Среда засасывает его, как трясина, а он лишь размахивает руками…
Дарка и Уляныч шли молча. Казалось, все, что можно сказать, было сказано в беседке за столом, в саду, на берегу пруда. Теперь только шли и пережевывали собственные мысли.
— Пойдем по дороге или напрямик, через перелаз? — спросил Дмитро.