— Как есть красна, — кивнула та, чуть не лбом до столешницы.
— Заботу о ней, как о своей дочери положи. Хозяйка она теперь здесь.
— Так, Шах Шиман, — опять кивнула.
Где ж гордость твоя кнежья? — с горечью глянула на нее Дуса.
— Завтра лебедицы твои со мной пойдут, братьев моих погреют в дороге. И бой примут — добро их кады обучили, постоят за наше. Ты же с Шимаханой рабов ниже отправь. Пора еще крепища ставить, пора ширить владения.
— Руссов род заградой по окраине реки встал.
— Вернусь — погоним. Пока же сама справляйся. Руду для резов Батур тебе явит, рабов для добычи сама наберешь.
Дуса слушала и шевельнутся боялась — рука, что оглаживала ее, волос мяла — душу зябью брала, а речи и вовсе кукожили. Что задумали — явным стало и боль от того от края до края. «Врата бы закрыть, врата!» — билось истово в виски: «Ой, Щуры, где ж вы?!»
Шах плошку с мутной водицей ей подал:
— Испей, спадет забота. Не твоя она, не тебе дадено. Одно твое — моей быть, сынов родить, — зашептал на ухо.
— Не буду, — губы упрямо сжала, отворачиваясь от противно пахнущей мути — не то в ней, ой не то. То ли погибель, то ли сам дурман полной мерой встал.
— То не вено, то вино. А где вино, там нет вины, — нашептывал, ладонью голову деве клонил к питью. — Нет в нем тоски и печали — радость в нем живет заповедная. Забвение защитное от печалей. Сила куражная, та, что горы свернет.
— К чему? — выдохнула, отринув плошку. Расплескалась водица, запах разнося острый, терпкий, хладно — болотный — навий.
— Просто, — улыбнулся вместо недовольства змей. В рот вина набрал и губы Дусы накрыл, силой ей хмель отдавая. Горько во рту Дусы стало, противно, дух перехватило. Зашептал змей в лицо, ладонями сдерживая. — То твой пир, последний девичий. Ночь святая. А по утру ты пред всеми своими женой моей станешь, как Щурами вашими положено. Моим же племенем подругой главной, ровной Шаху. По чести беру, честь оказываю.
«Ох, горька ты сурь-я, бедна доля!» — качнулась девушка.
— Мала я еще, не сдюжу…
— Под ласками и созреешь, — засмеялся и целовать принялся, не смущаясь. Крик застольный пошел, визг подначивающий, смех куражный.
Дуса отбиваться — а куда там? Стиснул, сжал, как ужик кольцом ветку обвил.
И как извет, насмешка черная — хмель в них полетел.
Ославили.
Ой, долюшка!
Того ли бажила Дуса? О том ли сны девичьи видела? Того ли рядом с собой представляла? Такой ли день свой последний немужний?
— Ай, Шах! — засмеялась, зацокала Ма-Ра. — Сладка смотрю кнеженка!
— Мед всегда сладок, — оторвался от губ Дусы Шахшиман, с туманом во взгляде на женщину глянул.
— Дикий мед горек! — выдала девушка. Змей замер, на нее поглядывая и улыбнулся:
— А мне и такой годен, другого не желаю.
— Почто я тебе? — застонала.
— Хочу. Об остальном другие пусть голову ломают.
— Кровь нагайны то…
— Полно, Дуса, ни к чему теперь выдумывать. А коли и так? Знать сами Щуры твои со мной породнить тебя захотели.
Правда его, — зажмурилась и, худо стало до бессилия. Тут над ухом:
— Гляжу вовремя поспел, пир знатный учинили во славу клана Шах Шимана, — пропело вкрадчиво.
И узрела рыжеволосого, худого мужчину с острыми, хитрыми чертами лица. Улыбался тот, руку змея своей рукой обвил:
— Большого потомства, брат!
— С чем пожаловал, Шеймон?
Мужчина в ладони хлопнул и руками махнул, призывая кого-то. Потом поклон Дусе отвесил, ленивый, чуть насмешливый. Взглядом от груди до коргоны прошел, глазами блеснул волос долгий да манящий оценивая.
Не по нраву девушке взгляд тот, и сам господарь, что туча хмарая при солнышке. Голову склонила и ну шептать про себя: «Щурова рука, Щурова дума, укрой укроти, чернь светом озари, худо к добру оберни».
У Шеймона зрачки большими стали, запылали как кострища, ноздри раздулись, губы в улыбке изогнулись.
— Хороша твоя подруга, брат.
— По себе брал.
— А моя, что по мне, еще по миру бродит.
— Не плошай — найдешь. Али сама найдет.
Тут из темноты кады с сундуками да лодьями глиняными вынырнули. А в лодьях — то — каменья да слитки злата. Вот ведь как светлую длань Щурову опаганили!
Ма-Гея б на пиру из лодьи молодых поила светлой водицей, заговорной, на травах по утру взятых, росой выпестованных.
Ворох бы наговор над лодьей творил, молодых сбрызгивал дабы жизнь их что вода светла была и длань Щурова от худого прикрыла.
Родичи бы по кругу лодью пустили, чтобы оставшееся худое из нее испить и тем с молодыми разделить. После б по капле оставшейся гадали кто в род пребудет: сокол али лебедица? И вышло б хоть та хоть другой — дитя б лодью ту принял, впервой из нее испило, родом прикрытое, в круг света Лды и Щуров взятое.
А тут — злато! Каменья! И подносят не мать да волхв рода — рабы!
Шеймон не глядя рукой каменья зачерпнул и кинул над головами молодых. Брызнули те слепя бликами граней, алчный свет в глазах пирующих исторгая.
Худо Дусе от тех взглядов, худо от понимания — морок вокруг: каменья ли, вода хмельная, опаганенная, речи змеиные — все к одному: растравить родовичей, вытравить арье из нутра, души, крови.
Следующая горсть Шахшиманом кинута была, в толпу, в пирующих. На стол, в траву сверкая полетели каменья, ослепляя хмельных. Ринулись за ними опоенные, как голодный на каравай, еду со столов сметая, непотребство творя на потеху нагов. А те в хохот и ну опять кидать, пылу добовляя. Чу, и до драки дошло. Лебедица лебедицу мутузить начали, одна другой подножку ставить, тянуться через головы за камнем, отпихивать своих. Ни жали, ни стыда, ни совести.
— Это ли родные твои? — качнулся к Дусе наг.
И одно слово просится — нет. А скажи, и вроде от рода отвернулась, Щуров и корни свои отринула.
Посмотрела на змея тяжело:
— Мои, — молвила. — Да под тобой согнуты.
— Так, — согласился. — Есть и впредь будет.
— Поломаешься, — предрекла. — Одно зернышко гниль дало — другие соком чистым богаты.
— Гниль мала, а въедлива. Пусти червя в оград, он весь урожай запаршивит.
— И то любо тебе?
— Мне? Роду твоему, арьему. Глянь: разве ж я их каменья сбирать принуждаю? Разве ж я локтями посестер да братавьев пихаю, морды за кусок яхонта да лала плющу? Вот она нутревина арья — вся наружу