непотребства смотреть. Люта была, ехидна. То щипанет, то пожалит — спасу от нее не было.
Масурман же Ареса приваживал, учил люд морочить да с оружием обращаться. И Финной тешился, своим да чужим как вещь дарил, нарочно выказывая Дусе, что она и что сестра ее и, словно сердце живьем вынимал.
Афина как ослепла — не видела ничего, не чуяла. Пусты глаза были, спесивость куда-то канула. Куклой на руках висла, запятнана.
Чахла сестра и Дуса на глазах в тень превращалась. Все выход искала да найти не могла. Пусто кругом: что в глазах Афины, что в душе, что в лицах люда в городище, что в небе, что в воздухе. Дивьи не кажутся, будто вовсе их нет и не от кого подмоги ждать, не с чего на благое надеется. На себя надежа — ведомо, да сама-то и потеряна. Найтись не может, цепляется за былое, нынешнее отметая, ни умом не сердцем не принимая, а оно исподволь рвется, путает, полонит мраком душу.
«Мала ты еще», — то ли Щуры за спиной вздыхают, то ли матушка с сильфами сговорившись, вздох свой передает.
«Выстою» — вторит Дуса себе в надежу, родным в утешение, а нагам поперек. И вроде легче оттого, вроде дышится вольготнее, силы прибавляются.
В один из дней как очнулась — Масурмана прочь от Афины оттолкнула и собой прикрыла:
— Не трожь!
Тот прищурился неласково и усмехнулся:
— Моя она. Братом мне на потеху отдана.
— Воин она, а не бавелка!
Наг притих насмешничая и осмысливая и согласился к радости Дусы:
— Будь по твоему Мадуса — был подложница моя станет заступой моей. А и Ареса привечу. Будут добрыми бойцами на благо племя нашего. Побратаю их. Яра черная, без ума и сроку станет имя сестры. Не женкой — тризничанкой, сестрой ханы сделаю. Скажет ли она благие слова за то?
Дусу оторопь взяла: что он плетет?
— А гляди!
И схватив сестру за руку, вон из терема во двор швырнул, Ареса привести приказал. В темни дня тенями наги сползлись и зашипели, застрекотали. Шимахана чан рукой вывела по воздуху, брякнула посередь. Каждый палец резану, кровь пуская в него. Набралось много, почитай до краев.
Парнишку и деву обнажили и по макушку в смрад нагий сунули, заставили наглотаться гадости.
— Неуязвимы будут. Сколь проживут, столь нам послужат ярь алчущую. Нам на пир из людишек исторгая, — усмехнулся Масурман. — Знатные воины будут. А что на то только и годные — ты того хотела. Теперь и весь ваш волхвицкий дар их не отговорит! — засмеялся.
Вольно ему лихо творить. Что с навья племя возьмешь?
Дуса осела на крыльцо, потерявшись. Теперь за живой можно не спешить — кануло.
С того дня Афину не трогали. Только не было больше той, что Дуса знала. Сильна сестра стала, горяча да ядовита, что сок чистотела. Не страха ни стыда, ни преград не чуяла. Головы будто лишилась, по краю пошла, обломиться не боясь. Чуть тронь — вспыхивала. Ее сторонилась, взглядами жгла, словно в произошедшем с ней виня и Ареса подначивала. Волченком тот глядел.
Впрочем, кого не возьми — все на Дусу как на изгоя зрили, что ей прислуживала. Наги потому как не их она, но супротив Шаха не пойдешь, вот и терпели. Свои: марины — то стелились поземкой под ноги, то отвертывали головы в сторону, рабы, что в клетке, как звери сидели, взглядами пуще сестрицы жгли, ярь в них была, смута и холод. Те же что на работы гнаны Ма-рой с ее родичами — кляли Дусу, что последнюю изуверку ведьму, черно баяли, плевали в след.
У той сердце обмирало, душа стонами исходила — за что так-то? Нечто ее суть-я благостнее, жальче? Да словно ослепли арьи, обепамятовали да обезумели.
Кады никого не замечали. Одни у них хлопоты — дары земные искать, в сундуки складывать.
К чему злата столько — понять не могла. Одно коловраты светить, другое в сундуках таить. Одно слиток на род взять али найти, другое добывать, люду гнуться за то под землей заставляя, ни света и продыха не ведая, помирать за пустяк ненужный. А рудица земная? И ее тревожили вынимая.
Тук-тук на кузне с ране до вечери, тук-тук за бором мужи полоненные, новые кузни да домины ставя. Скрип-скрип — телеги, вжик-вжик резы да мечи ратящихся в забаве. И запахи вьются стыни и пота, железа да мяса на кострищах гретого.
Смрад да мрак куда не кинься. Ни пристанища от того, ни покоя, маята да тревога.
Горько куда не глянь. А тут еще печали прибавилось — к концу второй седмицы Шахшиман вернулся и опять чернотой сердце заполонил, страхом обнял, только за бор крепища ступив.
У Дусы сердце захолонуло, как его увидела, отступила к крыльцу, оступилась, рухнула. Тот навис и засмеялся:
— Добро встречаешь! Знать помнила. Добро. За то одарю, — и головой повел, внимание, привлекая к тем, что за его спиной — к новым рабам нагов. Тех немного, но шибко посечены и малы, старшому от силы полтора десятка весен за плечами. И Мал средь полоненных! Смотрит на Дусу сурово и пытливо, но не хает — разумеет, что к чему. Нрав неторопливый у Мала, вот он и не спешит тавро на кнеженке ставить как другие сородичи.
Кинулась бы она к нему, выплакалась, но кто ж пустит?
Шахшиман свистнул и деву к себе подтянул, поцеловал при всех. Как оповестил — моя! Рабов в одну сторону толкнули, к клетям, Дусу наг на руки подхватил и потащил в терем.
А у той одно на уме: как там матушка, как тятя, как родичи: подруженьки, соседушки? Почто Мал попался? Как не увернулся? Один ли сплошал али гуртом были да остальные не уцелели?
— Где ты был? — спросила змея осторожно, в сердце тревогу скрывая.
Наг прищурился, но с рук девушку не спустил, не остановился:
— Хитра стала, зрю, — усмехнулся. — Будь по-твоему — рад я тебе, потому уступлю, поведаю. К твоим ходил, вено Ма-Гее за сладкую ночь с ее дочерью отдать.
Лицо Дусы пятнами от стыда пошло. Большую-то скверну не придумать, сильнее кнеженку не опорочить и бедой да болью мать ее не наделить.
А тот дальше гудит, чести не зная:
— Вено ей Ма-Ры воинка передала, обсказала вольготную долю, что тебе на радость досталась.
— Взяла вено? — до шепота голос сел.
— Как не взять. Шах я — царь, а ты по мне царицей стала. Поклон тебе передала да наказала тебе справной женой мне быть, неперечливой да любезной.
Дуса как осиротела на минуту и вот очнулась, тряхнула волосами:
— Лжа то!
— Завет матери. Или ослухом рощена?
Ой, изворотлив!
А в голове путаница: что говорить, узнавать? Что творить, как обеливаться? Да перед кем же? Зрят Щуры — невиновна она! И матушка зрит — нет вины дочери! Не могла она вено взять и тем нага своим родичем признать, в семью вхожим сделать, именем Лады и Яра, именем всего мира подярьего — не могла.
Но что Правь сейчас? Где наряд заплутал и Лада с ним, где Яр светлый? Лжа да чернота на миру пирует — ищи с них правь, верь нагороженному.
— Лжа, — бросила упрямо, хоть и тихо. — Не бывать тому, чтобы мать дитя поганому передала. Не навь я, и она не навь.
Шахшимана передернуло, лицо страшным стало.
Взлетел наверх дома, дверь толкнул в нору свою и Дусу на тряпье кинул:
— «Поган» — так-то ты меня величаешь? Суженного своего?
— Не суженный ты мне — ряженный, — страх перечить, а слова сами идут. В сторону только отползла, в угол забилась, чуя что ждет и смотрит, что взглядом сквернит.
— Я тебя по чести взял.
— Нету чести в чести твоей. Лихо така честь манит да лжу привечает.
Наг от одежи как от кожи змея избавился, глаз с Дусы не спуская.