лесопилка, блин. Дел по горло.
— Ты айзер, что ли? — вдруг спрашивает Тёха.
— Почему? — удивляется Якуб и скалит в улыбке ровные белые зубы. — Татарин. А че?
— Ниче, — Тёха пожимает плечами. — Просто спросил.
— Морда нерусская? — Якуб смеется. — Так это тут только так. А я в Германии был, так там мне говорят: «Ты русский! Думаешь по-русски, говоришь по-русски — значит, русский». Ну че, остаетесь?
— Не, — Тёха встает, мы поднимаемся следом. — Нам ехать надо. У нас тоже дело.
— Ну-у… — Якуб снова затягивается. — Смотрите сами. Пацаны вы правильные. Что петушару этого отделали, это только в плюс вам, блин. А то, может, передумаете?
— Не. Спасибо. Пора нам, — и Тёха идет к выходу, не обернувшись на нас. Он, наш бригадир, знает — никто не останется.
Хотя Сапог, наверное, очень хотел бы…
Якубовский брат действительно сажает нас в пустой товарный вагон, в котором перевозили что-то упакованное в стружку. Целые горы этой стружки громоздятся в гулком чреве вагона, и мы укладываемся на ней, готовые к длинному неспешному путешествию на восток. Еда, вода — три пятилитровые пластиковые баклаги, — Якуб снарядил нас по полной программе.
Задвинув за нами тяжелую дверь, Назар Хайдарович кричит на прощание:
— Я проволоку только в одну проушину засунул. Не высовывайтесь раньше времени. Счастливой дороги!
— Якубу привет! — хором отвечаем мы, и вскоре под полом вагона, пощелкивая, начинают громыхать колеса…
Вроде все хорошо, но я точно знаю — так не бывает. Обязательно должна случиться какая-то подляна, обязательно вылезет какая-нибудь дрянь.
Так и произошло.
Еще дорогой, когда мы шли к разъезду через чахлый лесок, Шуня решила оттереть грязное лицо Хорька снегом и удивленно заметила:
— А ты чего такой горячий?
— Не знаю, — растерянно ответил Хорек, рукавом промакивая талую воду на щеках.
Тогда на это никто не обратил внимания, и вот теперь Хорек лежит, кашляет, зарывшись в стружки и стуча зубами.
— У меня бронхи слабые, — виновато объясняет он каждые пять минут. — Мамка так говорила. Раньше, когда еще не пила…
Потом ему становится лучше — трясуха унимается, он даже ест вместе с нами. Тёха, угрюмо поглядывающий на него, подходит, трогает лоб, хмурится, но ничего не говорит. Зато Хорек начинает говорить, говорить много, словно пьяный. Поблескивая глазами, он несет всякую ахинею, пристает ко всем с вопросами и наконец, дожевывая горбушку, намазанную паштетом, спрашивает у Тёхи:
— А ты на самолете летал?
— Ну
— Страшно? Высоко же…
— Там окошек не было. Борт из Ханкалы шел, с ранеными.
— А тебя тоже ранили? — не отстает Хорек.
— Ну. Снаряд в дом попал. Батьку и мамку насмерть, а меня солдаты вытащили.
— Шрам остался?
Тёха молча распахивает куртку-пилот, задирает свитер и футболку. Бурый пупырчатый рубец наискосок пересекает грудь.
— Ух ты! — восхищается Хорек. — Круто!
— Дурак, — Тёха пожимает плечами. — Если бы все живыми остались — тогда да, было бы круто…
И он надолго замолкает, исчерпав, видимо, запас слов на сегодня.
Ночью Хорька скручивает. Он уже не говорит. Только тоненько постанывает и кашляет, кашляет, кашляет… Глаза закрыты, губы обметаны серым. Жаром от него пышет, как от печки.
— Че делать-то? — сокрушенно спрашивает Губастый, слоняясь по вагону.
Ему никто не отвечает. Вагон мотает на стыках, иногда в щели светят станционные фонари, а когда мимо с ревом пролетает встречный поезд, в открытые окошечки под потолком влетает снежная пыль.
Мы особо не рассчитывали, что доберемся в товарняке хотя бы до Казани, но наш состав все едет и едет, едет и едет. Утомленные мерным покачиванием вагона, мы в конце концов засыпаем и пробуждаемся далеко за полдень.
Хорек бредит. Он размахивает руками, шуршит стружкой, что-то шепчет про берег, до которого нужно доплыть, иногда вскрикивает, страшно и отчаянно. Мы пытаемся напоить его, но больше обливаем — он крепко сжимает зубы и отбивается.
Темнеет. Один раз состав останавливается на большой станции и стоит довольно долго. Тёха хочет открыть дверь и выйти — Хорьку надо в больницу, это все понимают, — но тут выясняется, что дверь заклинило. Мы не можем стронуть ее с места.
— Хана Хорьку, — выдыхая морозный воздух, бурчит Сапог. — Без лекарств он…
Губастый перебивает его, протестующе размахивая руками:
— Нет, надо думать, что все будет хорошо — и тогда будет хорошо! Я знаю! Я всегда так делаю!
— То-то тебе так прет по жизни, — злобно ворчит Сапог, но натыкается на тяжелый взгляд Тёхи и умолкает.
Посреди ночи состав неожиданно останавливается. Мы с Сапогом поднимаем Губастого, и он выглядывает в окошечко под потолком.
— Темно. Снег кругом. Лес вижу. Это не станция. Наверное, разъезд какой-нибудь. Я думаю, сейчас дальше поедем.
— Да кого колышет, что ты думаешь! — зло кричит Сапог и отпускает Губастого.
Тот летит в стружки, орет благим матом. Вскакивает, и они с Сапогом сцепляются, как две собаки. Тёха, как обычно, дает по разу и тому и другому, и тут мы слышим голоса.
— Тихо все! Шуня, рот Хорьку зажми! — свистящим шепотом приказывает наш бригадир.
Мы распластываемся в стружках и замираем. Голоса приближаются.
— Коля, этот… — следует сильный удар железа по железу, наш вагон вздрагивает, — …в отстойник. Следующий… — снова удар, уже в стороне, — …тоже. Следующий…
Голоса удаляются, смолкают. А затем начинается сплошная тряска, грохот и лязг. Нас таскает то взад, то вперед, потом мы едем, но как-то странно — медленно и тихо.
— По горке спускают, — вдруг шепчет Тёха. — Приехали. Держитесь, сейчас ударит.
И точно — ударяет. Вагон подбрасывает, нас волочет по стружкам вперед. Дверь вздрагивает и самопроизвольно отъезжает по направляющим, с грохотом открывая нам путь наружу.
Свобода! Мы выбираемся из вагона, вытаскиваем Хорька. Он не может стоять и сразу ложится на снег. Вокруг — зимняя ночь, как будто бы подсвеченная изнутри серой невидимой лампой. На небе тускло блестят звезды, летят похожие на комья грязи облака. Несколько товарных вагонов громоздятся позади, упершись друг в друга. Перед нами лежит то ли поле, то ли просто большой пустырь, покрытый сугробами. Вдали чернеет лес. Где-то там, в непроглядном мраке, на самой границе видимости, помаргивает желтоватый огонек. Холодно, тихо и пусто.
Хорек мычит, начинает скрести ногами.
— К утру помрет. А у нас даже лопаты нет, — Сапог плюет в снег.
На этот раз с ним никто не спорит — все и так было понятно. Шуня плачет.
— Мама, — вдруг внятно шепчет Хорек. — Спой песенку…
Зимняя ночь звенит над миром. Тишина лежит, как одеяло. Мы даже не знаем, где находимся. Мы ничего не знаем. У наших ног в снегу умирает Хорек. И у нас нет лопаты.
— Лопаты… — негромко говорит Тёха, словно очнувшись. И повторяет уже громче: — Лопаты! Лопаты