— Лунатическое состояние, как бы не так! — сказала миссис Пултни-Бенкс.
Леди Уиддрингтон, казалось, задел тон ее матушки.
— А почему ему нельзя впасть в лунатическое состояние? — отрезала она.
— Потому!
— Просто он тревожится.
— Тревожится? — презрительно фыркнула миссис Пултни-Бенкс.
— Да, тревожится! — энергично возразила леди Уиддрингтон. — И я знаю почему. Ты не понимаешь Теодора, а я его понимаю.
— Скользкий, как мыло, — проворчала миссис Пултни-Бенкс. — Думал удрать в Лондон!
— Вот именно, — сказала леди Уиддрингтон. — К своему коту. Ты не понимаешь, что означает для Теодора разлука с его котом. Я давно замечала, что он ведет себя беспокойно и тревожно. Причина очевидна. Он тоскует по Уэбстеру. Я по себе знаю, каково это. В тот раз, когда Перси пропадал два дня, я чуть с ума не сошла. Сразу же после завтрака телеграфирую доктору Робинсону, Ботт-стрит, Челси, у которого сейчас находится Уэбстер, чтобы он прислал его сюда с первым же поездом. Помимо всего прочего он будет желанным товарищем для Перси.
— Ха! — сказала миссис Пултни-Бенкс.
— Что ты подразумеваешь под «ха!»? — вопросила леди Уиддрингтон.
— Я подразумеваю «ха!», — ответила миссис Пултни-Бенкс.
Весь следующий день атмосфера в Уиддрингтон-Мэноре была грозовой. Естественное смущение епископа усугубляла манера миссис Пултни-Бенкс поглядывать на него из-за колючей ограды шалей и многозначительно кхекать. Так что после полудня он с облегчением принял предложение Ланселота удалиться в кабинет и завершить свои юридические дела.
Кабинет помещался на первом этаже, окна выходили на красивый газон и подстриженные кусты. В открытое окно вливалось благоухание летних цветов. Казалось, тут могла бы обрести покой даже самая израненная душа, однако епископ был явно не способен почерпнуть даже чуточку утешения из этой мирной картины. Он сидел, склонив голову на руки, и отвергал все попытки Ланселота утешить его.
— Эти ее «кхе»! — сказал он, дрожа, словно они все еще звучали у него в ушах. — Какие намеки они скрывают! Какую зловещую многозначительность!
— Но возможно, она простудилась и ничего больше, — настаивал Ланселот.
— Нет, все это неспроста. Они означали, что ужасная старуха разгадала вчера ночью мою уловку. Она прочла меня, будто открытую книгу. И с этих пор надзор усилится. Они не выпустят меня из виду ни на минуту, и конец теперь — лишь вопрос времени. Ланселот, мальчик мой, — сказал епископ, страдальчески протягивая к племяннику дрожащую руку, — ты молод и стоишь на пороге жизни. Если ты хочешь, чтобы жизнь эта была счастливой, запомни одно: плывя по океану, никогда не выходи на шлюпочную палубу после обеда. Искушение будет сильным. Ты скажешь себе, что в салоне душно и прохладный бриз рассеет ощущение тяжести, которое столь многие из нас испытывают после вечерней трапезы… Ты вообразишь, как там должно быть красиво, когда луна превращает волны в расплавленное серебро… Но не ходи туда, мой мальчик, не ходи!
— Ладненько, дядя, — сказал Ланселот, стараясь его успокоить.
Епископ погрузился в скорбное молчание.
— И дело ведь не в том, — заговорил он, видимо следуя какому-то ходу мыслей, — что я, как природный холостяк, взираю на брак с тревогой и озабоченностью. В отчаяние меня приводят особые обстоятельства моей трагедии. Если я соединю мою судьбу с судьбой леди Уиддрингтон, я уже никогда не увижу Уэбстера.
— Ну послушайте, дядя! Это уже чистый пессимизм.
Епископ покачал головой.
— Нет, — сказал он. — Если этот брак состоится, наши дороги, моя и Уэбстера, должны разойтись. Я не могу обречь столь чистого душой кота на жизнь в Уиддрингтон-Мэноре, на жизнь, означающую постоянное общение с этой скотиной Перси. Мой кот испытает самое пагубное влияние. Ты знаешь Уэбстера, Ланселот. Он был твоим постоянным товарищем (могу ли я даже сказать — ментором?) на протяжении многих месяцев. Тебе известна возвышенность его идеалов.
На мгновение перед умственным взором Ланселота предстал Уэбстер — таким, каким он видел его совсем-совсем недавно: стоящим с хребтом селедки в пасти и выпевающим военную песнь по адресу помоечного кота, у которого он отобрал этот bonne bouche.[24] Но он ответил без запинки:
— О, еще бы!
— Они очень высокие.
— Чрезвычайно высокие.
— А его чувство собственного достоинства! — продолжал епископ. — Я не приемлю гордыню и самовлюбленность, но чувство собственного достоинства у Уэбстера не омрачено этими пороками. Оно опирается на чистую совесть и на твердую уверенность в том, что даже котенком он ни разу не свернул с пути праведности. Сожалею, что ты не видел Уэбстера котенком, Ланселот.
— И я сожалею, дядя.
— Он никогда не играл с клубками шерсти, предпочитая сидеть в тени у стены собора и внимать мелодичному пению церковного хора, сливающемуся с благостной тишью летнего дня. Даже тогда можно было заметить, какие глубокие думы владеют его сознанием. Вот, помню, однажды…
Однако миру было суждено лишиться этого воспоминания — если, конечно, оно когда-нибудь не войдет в мемуары доброго епископа. Ибо в этот миг дверь отворилась, и вошел дворецкий. В объятиях он нес плетеную корзину с крышкой, и из-под крышки этой доносились гневные восклицания кота, который совершил железнодорожное путешествие в крайне стесненных условиях и теперь требовал объяснения, что все это, собственно, означает.
— Только подумать! — вскричал епископ.
В ушах Ланселота раздался погребальный колокольный звон. Он узнал этот голос. Он понял, кто скрыт в корзине.
— Остановитесь! — вскричал он. — Дядя Теодор, не открывайте корзину!
Но поздно! Епископ уже развязывал веревку руками, дрожащими от нетерпения. Он испускал нежное чириканье. Его глаза горели тем безумным огнем, который можно увидеть только в глазах кошколюбов, воссоединяющихся со своими любимцами.
— Уэбстер! — произнес он прерывающимся голосом.
Из корзины пушечным ядром вылетел Уэбстер, изрыгая странные эпитеты. Несколько секунд он метался по комнате, видимо, в поисках того, кто упрятал его в узилище, — глаза Уэбстера метали пламя. Несколько успокоившись, он сел и начал вылизываться, и вот тут-то епископ получил возможность хорошенько его рассмотреть.
Две недели под опекой ветеринара пошли Уэбстеру на пользу, но недостаточно. Далеко-далеко не достаточно, с ужасом решил Ланселот. Какие-то две жалкие недели не могут восстановить шерсть на боевых проплешинах или вернуть пожеванному уху тот добавочный дюйм, без которого оно имеет несколько необычный вид. Когда Уэбстер отправился к доктору Робинсону, он выглядел так, словно побывал в зубьях какой-то машины; точно так же, лишь с весьма незначительными изменениями, он выглядел и теперь. Рассмотрев его, епископ испустил пронзительный крик, будто в предсмертной агонии. Затем, обернувшись к Ланселоту, произнес громовым голосом:
— Так-то ты, Ланселот Муллинер, исполнил возложенный на тебя священный долг!
Ланселот был сокрушен, но все-таки сумел ответить:
— Я не виноват, дядя. Ему не было никакого удержу.
— Ха!
— А вот и не было! — сказал Ланселот. — К тому же что дурного в небольшой приличной стычке с кем-нибудь из соседей? Коты — это все-таки коты.
— Никуда не годная логика! — сказал епископ, тяжело дыша.
— Лично я, — продолжал Ланселот глухим голосом, понимая, сколь безнадежны его усилия, —