прокрался вон из комнаты. Эта священная минута была не для посторонних глаз.
Рыцарские странствования Мервина
Что-то вроде концерта было устроено в курительной через коридор от буфета «Отдыха удильщика», и Пинта Портера, большой меломан, оставил дверь открытой, чтобы без помехи наслаждаться музыкой и пением. Благодаря этому мы сподобились услышать «Мандалей» Киплинга, «Я спою тебе песни Аравии», «Милого мичмана» и «Развеселого Дженкинса». Затем пианино снова забренчало, и раздались не столь знакомые куплеты.
Слова доносились до нас негромко, но ясно.
Херес На Девять Пенсов вздохнул.
— Верно, — сказал он. — Вот уж верно.
А певец продолжал:
Херес На Девять Пенсов снова вздохнул.
— Это правда, — возвысил он свой голос. — Мы живем в дни упадка, джентльмены. Где теперь чудесная старинная беззаветная доблесть? Где, — вопросил Херес На Девять Пенсов с застенчивым пылом, — найдем мы в это прозаическое нынешнее время тот дух благородства, который в старину вдохновлял рыцарей на странствия, исполненные страшных опасностей, на свершение подвигов для того лишь, чтобы исполнить волю прекрасной дамы?
— В роду Муллинеров, — сказал мистер Муллинер и сделал паузу, чтобы отхлебнуть подогретое шотландское виски с лимонным соком, — в клане, к которому я имею честь принадлежать, дух благородства, о котором вы упомянули, все еще сохраняется во всей своей первозданной мощи. И едва ли я могу привести тому лучший пример, чем поведать историю Мервина, сына моего кузена, и клубники.
— Но мне хотелось бы послушать концерт, — умоляюще прервал его Ром С Молоком. — Я как раз услышал, что младший священник откашливается. А это значит, что он споет «Опасного Дэна Макгру».
— Историю, — повторил мистер Муллинер, с мягкой непреклонностью закрывая дверь, — Мервина, сына моего кузена, и клубники.
В сферах, где вращались они оба (продолжал мистер Муллинер), часто дебатировался вопрос, действительно ли Мервин, сын моего кузена, даже еще больший олух, чем мой племянник Арчибальд — тот самый, который, если вы не забыли, так удачно имитировал наседку, снесшую яичко. Кто-то вставал на сторону одного, кто-то — на сторону другого. Но хотя вопрос все еще остается открытым, нет ни малейших сомнений, что юный Мервин был вполне законченным олухом для ежедневного потребления. И как раз это его качество мешало Кларисе Моллеби дать согласие стать его невестой.
Мервин узнал об этом в тот вечер, когда они танцевали в «Неугомонном сыре» и он задал ей вопрос напрямик, называя все вещи своими именами:
— Скажи, Клариса, почему ты даешь человеку от ворот поворот? Хоть убей, не вижу, почему ты не соглашаешься выйти замуж за человека? Ведь я же предлагал тебе это уж не знаю сколько раз. По-моему, ты играешь любовью хорошего человека и смеешься над ней.
И он обратил на нее взгляд, отчасти молящий, а отчасти намекающий на твердость сильного мужчины. Кларисса Моллеби засмеялась эдаким веселым звонким смехом и ответила:
— Ну, если хочешь знать правду, ты же такой осел!
Мервин ничего не понял.
— Осел? То есть как осел? Ты имеешь в виду — неумный осел?
— Я имею в виду, — ответила девушка, — балбес. Олух. Болван. Недоумок, и притом пустоголовый. На днях дома за обедом была упомянута твоя фамилия, и мама сказала, что ты — безмозглый ни на что не годный недотепа, абсолютно лишенный намека на характер или целеустремленность.
— А? — сказал Мервин. — Значит, она так? Так, значит?
— Да, так. И хотя я редко схожусь во мнении с мамой, в данном случае я считаю, что она, против обыкновения, попала в яблочко, выжала силомер до звонка и имеет право получить приз — по выбору сигару или кокосовый орех. На мой взгляд, она произнесла то, что называют mot juste.[25]
— Да неужели? — сказал Мервин, оскорбившись. — Ну так разреши и мне сказать кое-что. Если уж речь пошла о мозгах твоей матери, по моему мнению, лучше скромно отступить в тень, а не пытаться