очевидцем побоев и угнетения. Понятия «проникновение» и «обладание» намекают на сексуальную составляющую господства (совершенно уместную, например, в случае Казановы), но они же символизируют господство интеллектуальное, под воздействием которого Восточная Европа предлагала себя «взору» таких путешественников, как Сегюр, превращаясь в объект анализа для философов Просвещения.

Воображение и нанесение на карту вовсе не исключали одно другого как фантазия и наука; напротив, они были тесно взаимосвязаны. Воображение Вольтера питалось за счет географии и простиралось по карте, а на картографию Просвещения очень влияли самые что ни на есть ненаучные образы Восточной Европы. Фантазия и путешествие тоже не исключали друг друга как способы познания. Вымышленный авантюрист, вроде барона Мюнхгаузена, объявлял себя соперником барона Тотта, а самый настоящий путешественник, принц де Линь, представлял свои приключения как триумф фантазии. В общем, писавших о Восточной Европе можно разделить на философствующих издали и путешествующих, но в своих писаниях те и другие часто сталкивались и сообща отправлялись в философский вояж. Точно так же концепция Восточной Европы включала и географическую, и философскую составляющие, что прямо отразилось в изобретенном Ледъярдом термине «философическая география». В XVIII веке такое сочетание характерно не только для восприятия Восточной Европы; философское значение географического открытия не менее очевидно в случае Таити у Бугенвиля и Дидро. Однако близость Восточной Европы, ее относительная доступность по сравнению с островами в южной части Тихого океана делали ее особенно удобной для культурного конструирования, в которое вовлекались и факты и фантазия.

Географическая близость сделала Восточную Европу доступной и для переписки с философами Просвещения. Разные формы эпистолярного общения были здесь совершенно незаменимы, придавая новому изобретению политическую значимость. Переписка между Вольтером и Екатериной, между мадам Жоффрен и Станиславом Августом показывает, что, обращаясь к Восточной Европе, философы могли издали оговаривать свои претензии на господство и взаимоотношения с властью. Из Парижа Восточная Европа казалась просто идеальным полем для деятельности просвещенных монархов; деспотизм располагался на безопасном удалении, и философы могли помогать мыслью, советом и даже «планом цивилизации», как Дидро. Польша у Руссо, в отличие от России у Вольтера, предлагала не модель просвещенного абсолютизма, а политическую теорию национальной идентичности, и размышления его адресовались всей нации, а не одному монарху. Проекты физиократов еще больше подтверждают, что Восточная Европа создавалась как опытное поле, где Просвещение могло свободно претворять в жизнь свои общественные теории и политические мечтания. У Вольтера Россия была страной, где все еще предстоит создать, даже «разрушить и создать заново», по мнению бестактного Лемерсье, а у Руссо Польша оказывалась открытой для любого, «кто пожелает составить правильный план для преобразования здешней формы правления».

Руссо не только обращался к полякам напрямую, но и без тени смущения рассказывал им, кто они такие на самом деле, приписывая им «национальную физиогномию». Присваивая себе право заселять Восточную Европу теми или иными народами, философы делали смелый шаг, и привело это к необычайным последствиям; именно здесь в наибольшей степени отразилось интеллектуальное господство Просвещения. Сосредоточивая свое внимание на народах, а не просто нанося различные земли на карту, Просвещение изобретало в Восточной Европе новые социальные дисциплины, придавало им новые измерения и впервые испробовало аналитические орудия современной этнографии, антропологии, фольклора и расовой теории. Благодаря необычайному научному повороту, вполне традиционная история античности смогла предоставить терминологический аппарат для новоизобретенной этнографии; оказалось, что восточноевропейские варвары, некогда осаждавшие Римскую и Византийскую империи, существовали и поныне, в XVIII столетии. Просвещение находило скифов и сарматов по всей Восточной Европе, в конце концов установив, что именно славяне были ключом к пониманию этого региона. Гиббон и Гердер писали о славянах почти одновременно, но в совершенно различном контексте. Сравнивая их описания, мы видим, что восточноевропейские народы получили свое имя в результате скрещения целого ряда научных дисциплин.

Восточная Европа предстает в этой книге как конструируемый интеллектуальный объект. В него вступают, его воображают, к нему обращаются, его наносят на карту и заселяют; но в источниках проглядывает и собственно действующий субъект — путешественники и философы Просвещения. Однако этот субъект своими собственными усилиями одновременно конструировал и самого себя, поскольку изобретение Восточной Европы неотделимо от изобретения Европы Западной. Они притягивали внимание современников как взаимно дополняющие половины одного целого и на карте, и в сознании, поскольку наблюдатели едва ли могли описать главные отличия Восточной Европы, не формулируя при этом по умолчанию и собственную исходную позицию. Для Вольтера точкой отсчета стала «наша часть Европы», с ее особыми нравами и ее «духом»; беззастенчивое употребление местоимения «наша» выдавало личную заинтересованность тех, кто указывал в XVIII веке на различия внутри Европы. Изобретение Восточной Европы стало поводом для легкого самовосхваления, а иногда и открытого самодовольства, поскольку Западная Европа одновременно устанавливала свою собственную идентичность и подтверждала свое превосходство. В центре процесса была формирующаяся концепция «цивилизации», ставшая самой важной точкой отсчета, позволявшей приписать Восточной Европе подчеркнутую подчиненность и дополнительность по отношению к Европе Западной. Благодаря этому основополагающему противопоставлению цивилизации и варварства Восточную Европу можно было назвать отсталой, поместив в двусмысленном промежутке на шкале относительной развитости. Даже Демулен, в гуще Французской революции, снисходительно признавал: «Принимая во внимание точку, откуда польский народ начал свой путь, видно, что в относительных терминах они сделали столь же большой рывок к свободе, как и мы».

Откровенная относительность определений подрывала обе конструкции, подвергая сомнению и предполагаемую отсталость Восточной Европы, и предполагаемое превосходство Европы Западной. И развитие, и географическое направление были относительными; ни одна страна не могла быть ни абсолютно отсталой, ни абсолютно восточной. Физиократ Дюпон де Немюр, лишь побывав в Польше, смог сообщить Кенэ, что Франция — «первая нация нашего континента»; исследователю Ледьярду пришлось пересечь Сибирь, чтобы поверить, что «люди Запада могут стать ангелами», — и все это потому, что Просвещение уже подвергло Францию и «людей Запада» вообще самому всеобъемлющему критическому разбору. От «Персидских писем» Монтескье до «Польских писем» Марата философы Просвещения предоставляли своей родине в лучшем случае относительное преимущество, и то лишь в контексте непрестанной критики. Когда Салаберри, уже в век Революции, обнаружил по дороге в Константинополь «большую или меньшую цивилизованность», он пытался вывести из-под огня просвещенческой критики единственное твердое основание, которое еще оставалось возможным с философской точки зрения. Именно поэтому необходимость найти такое основание становилась все острее. В конструирование Восточной Европы вкладывали столько интеллектуальной энергии потому, что дополняющая ее конструкция, Западная Европа, была весьма неустойчивой. Даже самые драматические разногласия между философами Просвещения, например между Вольтером и Руссо, лишь подчеркивают, что оба они оставались в рамках одного и того же восточноевропейского дискурса, дававшего им право свысока обращаться к объекту своих размышлений.

Просвещение позволяло разногласиям и противопоставлениям вторгаться в конструируемую концепцию Восточной Европы и даже настаивало на том, что парадоксальность и была ее центральной чертой; однако откровенная неустойчивость объекта данного дискурса была лишь призвана скрыть неистребимую неустойчивость субъекта, вовлеченного в другой, столь же неотложный проект — изобретение Западной Европы. Просвещение выстроило в одну линию, разделившую континент на две части, все свои самые важные вопросы — о природе человека, об отношении нравов и цивилизации, о претензиях философии на политическую власть, — чтобы использовать и исследовать их в процессе конструирования Восточной Европы. К концу XVIII столетия две части Европы столкнулись лицом к лицу в сознании Просвещения и на создаваемой им карте; географические данные были расположены в соответствии с философскими приоритетами, а философские вопросы задавались в рамках географических изысканий.

Концепция Восточной Европы была тем более неустойчива, что в течение XVIII века со сменой границ ее политические компоненты снова и снова перетасовывались. Территориальная неразбериха,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату