из-за тысячи миль, тогда беспорядки будут большие…»
Беспрестанные преследования конечно были достаточными препятствиями для обращения китайцев, но это не главное; было время, когда преследований не было. Кан-Хи сам писал в пользу христианства, строил церкви, и проповедники могли, снабженные императорскими письмами, разъезжать по целой стране, и даже сами могли оказывать покровительство. Но, не смотря на это, кроме холодности и равнодушие, они ничего де нашли в народе.
В пяти портах, открытых европейцам, существует совершенная свобода вероисповеданий; она поддерживается европейскими консулами и достоянным присутствием военных судов, и при всем том число христиан не увеличивается больше, нежели во внутренних провинциях. В Маниле, Сингапуре, Батавии, Пуло-Пенанге, где большинство народонаселения состоит из китайцев, конечно, не боятся преследований, но и здесь число прозелитов не прибывает. В Маниле, правда, китаец крестится, чтобы жениться на тагалке, — без этого венчать не станут; но он, при этом условии, так же охотно сделался. бы магометанином. Если ему приходится возвращаться в Китай, то он оставляет жену, детей и религию, и приходит домой так, как ушел оттуда, то есть без веры и без мысли о душе и бессмертии. Материализм в природе китайца, и это, конечно, главная и единственно важная причина медленного распространения христианства в Китае. Китаец погружен в ежедневные свои интересы; выгода и барыш — его единственная цель, к которой устремлены все его желания. Духовному он не верит, не занимается и не хочет им заниматься. Если он и читает религиозную книгу, то читает из любопытства, для развлечения, чтоб убить время; она служит для него таким же занятием, как курение табаку или питье чаю. В своем равнодушии ко всему нематериальному, китайцы зашли так далеко, что они даже не заботятся, истинно ли учение веры или нет, хорошо или дурно; религия у них — мода, которой можно следовать и не следовать. И миссионеры, после стольких усилий и труда, имеют одно утешение сказать, что глас их раздается в пустыне.
А между тем, дела с опием пошли очень быстро!.. Впрочем, этот предмет так обширен, что может повести слишком далеко; a мы еще не дошли до конца узкой улицы, на которой может быть натолкнемся на что-нибудь другое.
Вот еще лавчонка; слышен звук серебра; не меняло ли? Войдем. В лавке, видно, торгуют столярными произведениями. Доски, ящики, весла, запах крепко-душистого дерева. Два китайца, сидя на корточках, близ горящих углей, кладут клейма на американские и испанские доллары; один приложит клеймо, другой хватит молотом, и доллар летит со звоном в сторону, где набросана их уже порядочная куча. Хозяин лавки, вероятно, банкир. В Китае, из иностранных монет ходят только серебряные, преимущественно американские доллары и испанские талеры, и только те, которые имеют штемпель какого-нибудь китайского банкира, пользующегося кредитом. Между ходячею монетою очень много фальшивой, и расплачиваться с китайцем совершенная мука: всякую монету он непременно взвесит на руке, и как скоро она покажется ему сомнительною, звякнет ею по полу, рассмотрит, подумает, — конца нет!
Улица упирается в стену, некуда идти, нет исхода из этого коридора, нет простора, где бы можно было хоть вздохнуть порядочно. Пройдемте через узенький проход, который мы и не заметили бы, но нам указал его шедший сзади нас лодочник. Прошли, но и там, сейчас за домами, тянется канал, весь покрытый тесно столпившимися лодками и шампанками; на каждой своя семья, дом, своя посуда, свое грязное белье и разная нечистота, не смотря на домовитые усилия хозяек, моющих и вытирающих все углы своего качающегося жилища. В этот канал, дома, смотрящие на улицу каменными фасадами, упираются деревянными клетушками и надстройками на высоких сваях. He заглядывайте в тень этих свай, в затишье этих зеленых вод… Ho по крайней мере за каналом блестит изумрудная зелень рисового поля, a за полем группы дерев, из-за которых поднимает свою остроконечную верхушку высокая пагода. Дальше разливы и изгибы широкой реки, блещущей как сталь, или как отлив черных волос; еще дальше воздушные громады рисующихся гор, с их легкими контурами, с переливами и игрой красок и теней; на них играл последний луч заходившего солнца, — все это было поразительно хорошо и отрадно, по выходе из смрадной, тесной и грязной улицы.
На клипер возвращаться было еще рано; мы зашли посидеть на балконе космополита-трактирщика. У него есть и жена, единственная женщина в европейском костюме во всем Ньютауне (семейство Купера живет на блокшиве); но эта единственная представительница европейского нежного пола не может похвалиться ни красотой, ни грацией.
С балкона прекрасный вид; видны почти все суда, стоящие по реке, противоположный берег с доками и холмами, a вдали леса и горы. На реке движение; несколько китайских джонок идут по течению, одна за другой, нагруженные до последней возможности; на ставших на якорях джонках началась вечерняя музыка; иногда послышится последовательное лопанье чин-чина, носовой крик разносчика, что-то продающего на своей небольшой лодочке и появляющегося только do вечерам, a иногда и ночью. «Каато!» вдруг раздается среди ночной тишины у самого клипера, и кто-нибудь, еще не заснув, узнает do носовому и дребезжащему звуку знакомого, но загадочного разносчика; во все время нашей стоянки никто не мог догадаться, чем торговал он.
Где-нибудь на лесенке, спустив свои ноги в воду, задумался меланхолический китаец. Тихо напевает он грустную песню… «Сам, сам, ам, ам…» напевает он, и, может быть, это самые чувствительные слова; в них выражает он свои воспоминания о родине, о далеком детстве, о первой любви. Точно так же непонятны и недоступен китайцу самый выразительный мотив России! Внезапною ли грустью вдруг схватилось его сердце, накипают ли горячие слезы на взволнованной душе его? Или тихою грустью откликнулось прошедшее, уничтоженное счастье? Однообразно идут дни его, бедность давит, потребность механической работы сводит человека на степень животного: где же исход, где утешительный свет вдали, где спасительное слово? Грустно, если у нескольких сотен миллионов людей не гнездится в душе никаких вопросов жизни, и если нет возможности отвечать на них хотя сколько-нибудь.
На нашей лодке, привязанной у пристани, идут разговоры; хозяйка все еще угощает гостью свою чаем; мальчик помахал зажженною бумагою над водой, и потом, бросив ее в тихо плещущие волны, свернулся калачиком и смирно заснул. Атом и его маленькая гостья давно уже спят. С противоположного берега долетают звуки трубы, играющей вечернюю зорю; с судов свистки, дающие знать о каком-нибудь движении; иногда прошумит канонерка, спешащая зачем-то в Кантон, и черная полоса дыма далеко стелется за нею. Скоро все успокаивается, кроме тазов и тарелок воинственных джонок; они еще не скоро угомонятся, потому что теперь новолуние, и ему хотят воздать подобающую честь.
Так проходили дни за днями.
21-го сентября мы оставили наконец гонконгский рейд, и снова начались штормы, качки и вся та благодать, которая называется «впечатлениями морской жизни».
От бухты св. Владимира до Амура
Формоза. — Маньчжурский берег. — На мели. — Бухта св. Владимира. — её жители. — Тихая пристань. — Императорская гавань. — Кладбище. — Орочи. — Жень-Шень. — Лед. — Сахалин. — Каменноугольные копи. — Залив де-Кастри. — Амурский лиман. — Амур. — Николаевск. — Оптимисты и пессимисты. — Николаевское общество.
Погода стояла туманная и холодная; резкий ветер гнал разорванные облака; острая волна лизала с боков клипер; вдали рисовались неясные очерки пустынного берега, по разбросанным возвышениям которого, местами, белелся снег; было холодно, негостеприимно и сыро.
43-й день боролись мы с противным NO муссоном, завоевывая у него каждый шаг и лавируя настойчиво. Едва скрылся из вида Гон-Конг, как засвежел ветер, и несколько дней качались мы под штормовыми триселями, держась бейдевинд, глотая вливавшиеся волны. Впрочем, мы давно привыкли к ним; кто ходил на клипере, тот с ними должен быть коротко знаком. Дойти до острова Формозы (около 300 миль) стоило мам больше двух недель; за ним мы спрятались от свирепствовавшего в Тихом океане шторма. Зеленые берега острова смотрели заманчиво; но нам оставалось ограничиваться убеждением, что на берегу лучше, нежели в море, и качаться, рассматривая в зрительные трубы хижины и зеленевшиеся