боярам, будто Хмельницкий на совете старейшин в 1656 году «вскричал, как безумный, что нет иного выхода, как отступиться от Москвы и искать себе другой помощи». Повторив за Выговским эту сплетню, автор одновременно отмечает, что Выговский сказал это боярам, «заискивая перед ними и добиваясь их расположения», и таким образом рисует Выговского как интригана и подхалима. Но достаточно было, чтобы Выговский оказался человеком «западной ориентации», изменил Москве и вместе со шляхтой пошел на нее войной,— и Грушевский вдруг становится энтузиастом интригана и подхалима, величая его чуть ли не национальным героем.
К большому огорчению Грушевского украинский народ не разделял западной ориентации ни с Грушевским, ни с Выговским, ни с Мазепой, напротив, в русском человеке он видел не демона, а родного брата. Доказательств этого в истории Украины так много, что не вспомнить этого Грушевский не мог. Волей-неволей он вынужден был признать, что под Германовкой «с Выговским было только наемное войско и поляки», так как все украинцы оставили его и перешли к Юрию Хмельницкому. Беспомощен Грушевский и перед лицом Полтавы. Но надо же это явление как-то объяснить, и Грушевский объясняет: народ, мол, был, темный, верил ложным слухам. Кроме того, этот народ, видите ли, очень не любил поляков и шведов. А Грушевский любил, особенно шведов. Однако в практической жизни, за непригодностью шведов, он перенес эту любовь на немцев и как председатель Центральной Рады пригла сил их на Украину. Историк, апологет, панегирист Мазепы выступает в роли Мазепы номер два. Но судьба — в лице немецкого лейтенантика — спасает Мазепу номер два от второй Полтавы, и все кончается тщательным обыском карманов ученого «западника».
Грушевский сходит с арены, но последователи его остаются. В Харькове откровенно низкопоклонствует перед Западом Микола Хвылевый, во Львове — Дмитро Донцов. Оба они делают это с размахом, которому мог бы позавидовать Михайло Грушевский. Тот иногда сохранял по крайней мере элементарные правила приличия. Хвылевый и Донцов в лакейском экстазе утрачивают всякую меру, всякое человеческое подобие, фанатическая ненависть к красной, революционной Москве — вот весь идейный багаж этих апологетов «западной культуры». Ненависть к Москве порождала в них ненависть к собственному украинскому народу, который свою судьбу, свое настоящее и будущее связал с судьбой и будущим знаменосной северной столицы. Среди нэпмановской буржуазии и кулачества Хвылевому было уютно: но он знал, что эта публика уже неспособна играть самостоятельную роль, и Хвылевый обращает свой взор на Запад, за Збруч, в кабинет своего вдохновителя Донцова, и еще дальше, туда, где детердинги, чемберлены, брианы куют оружие интервенции.
Романтика революции не пленяет творческого воображения Хвылевого. Ее место занимает иная «романтика». Хвылевый становится перед читательской массой в позе мученика, с терновым венцом на голове, и устами своего героя Карка вопрошает: «Неужели я лишний человек потому, что безумно люблю Украину?» Любопытным он готов даже показать виновника своих страданий. Это, мол, «московская сила, великая, исполинская, фатальная». И тут же он предлагает панацею от этой своей беды: «Ухожу от психологической Москвы и ориентируюсь на психологическую Европу».
Читатели разводят руками: на какую это психологическую Европу советует им ориентироваться Хвылевый? На Европу Маркса? Зачем же тогда убегать от марксистской, революционной Москвы? Певец «голубой Савойи» недвусмысленно подмигивает и в «Вальдшнепах», подсовывает читателям ответ. Этот ответ они услышат из уст молодой адептки Муссолини и Донцова ...
«Безумная любовь» вылилась теперь в безумную ненависть к Украине. Плененный психологической Европой Муссолини и Гитлера, Хвылевый применяет методы, рекомендованные несколько столетий назад флорентийским учителем фашистского диктатора Муссолини. Когда над головой Хвылевого нависает буря, он кается, он бьет себя в грудь, он «осуждает свои ошибки». Хвылевый рассчитывает на то, что один такой шаг вперед даст ему возможность сделать очередных десять шагов назад.
Харьковский Макиавелли, который до сих пор считал нужным называть нэп корнем всяческого зла и трагедией революции, переживает теперь трагедию вместе с нэпманами. С их исчез новением иссякает источник его творчества, узкая социальная база хвылевизма еще больше сужается, к тому же всадники интервенционного апокалипсиса безнадежно застряли где-то на подступах к санитарному кордону.
Идейному отцу Хвылевого — Дмитру Донцову — повезло больше, нежели его харьковскому воспитаннику. Деятельность Донцова не только не вызывала возражений со стороны прави тельства Пилсудского, но, напротив, она шла по линии интересов и стремлений руководящих сил тогдашней Речи Посполитой. Донцов умел использовать благоприятную конъюнктуру. Прибрав к рукам львовский журнал «Литературно-научный вестник» («Л
i
тературно-науковий в
i
сник»), он делает из него трибуну воинственного национализма. То, что у Хвылевого звучало, как намек, в «Вестнике» гремит, как иерихонская труба. Тут вы уже не найдете завуалированных призывов образца «ориентации на психологическую Европу» и «бегства от психологической Москвы». Вместо «ориентации» на Европу Донцов провозглашает службу Европе, а «бегству от Москвы» он противопоставляет недвусмысленное наступление на Москву.
Надо сказать, что донцовской слабости к Западу было почти столько же лет, сколько и слабости Грушевского. Донцов в 1914 году подвизался в «Союзе освобождения Украины» и показал себя очень оперативным исполнителем поручений немецкой разведки. В 1918 году он дослужился до того, что из рук генерала Эйхгорна получил ответственный пост в правительстве Скоропадского. Постигнув таким образом все технические детали службы Западу, он, недобровольно впрочем, приехал во Львов и тут посвятил свои силы «теории».
Прежде всего Донцов открывает «жаждущую душу» фаустовского человека, которая, по его мнению, «могла родиться лишь в цивилизации, созданной историей Европы». Характер ными чертами этого созданного Донцовым «человека Запада» являются, по его словам, «полнота самоотречения и абстрактного, чисто спортивного наслаждения действием, дух экспансии и творческого энтузиазма...».
Обрисовав всеми красками радуги портрет «человека Запада», Донцов берет черную краску и рисует... Москву.
Не рисует, а чернит. Русских он относит к «расе квёлых, народу плебею». Приблизительно такой же диагноз дает Донцов и русской литературе. Чтобы чего доброго у Альфреда Розенберга не возникло сомнений относительно лояльности его львовского подголоска, подголосок этот чернит грязью не только Москву, не только русских, но и весь славянский мир, для которого этот ученик фашистского дьявола находит только одно определение — «бесхребетный». Не щадит Донцов и Украины, ее он издевательски называет «Провансом», а народ ее «бесхарактерным и безвольным рабом».
Донцов забрасывает Украину грязью в прозе, Евгений Маланюк — в стихах. Уже не только слово «Москва» вызывает у этих «тож-европейцев» пароксизм бешенства; такой же эффект дает слово «Украина», «украинский народ». Если история их чему-нибудь и научила, так только этой ненависти. Переполненные ею, они в своем больном воображении рисуют уже картину мести, картину, сделанную по западным, разумеется, образцам. Европеизированный Донцов придумывает более утонченные методы расправы со «взбунтовавшейся чернью», нежели мог их придумать недостаточно еще европеизированный Грушевский. Донцов вызывает дух Торквемады, перед его восхищенным взором горят уже огни «святой инквизиции», он слышит уже железные шаги так тепло воспетых им завоевателей-конкистадоров. Он нетерпеливо ждет, когда эти конкистадоры принесут на мечах народам России и Украины- судьбу ацтеков. Для тех, кто уцелеет, он готов восстановить крепостничество и печатает в своем журнале статью, которая должна обосновать введение в будущей фашистской Украине «права первой ночи».
Наконец, день Донцова наступает. Западные конкистадоры во главе с Адольфом Шикльгрубером идут войной на Восток. Идут, если верить Донцову, «для абстрактного, чисто спортивного наслаждения действием». Но прошло немного времени, и даже некоторые ученики Грушевского, последователи Хвылевого и воспитанники Донцова раскусили «абстрактное, чисто спортивное наслаждение деяний» Гитлера.
И произошло еще одно, чего восхвалители жаждущей души «фаустовского