обстоятельства. Скоро его проницательность была вознаграждена.
К утру больная пришла в себя и огляделась по сторонам. Потом поманила к себе отца и прошептала:
— Где он?
— Они увезли его, Джинни, голубка, на телеге. Он никогда больше тебя не тронет… — Мистер Макклоски умолк. Джинни приподнялась на локте и смотрела на него в упор, сурово сдвинув брови. Но тут два толчка в спину, полученных от молодого хирурга, и многозначительный кивок на дверь заставили мистера Макклоски ретироваться, бормоча что-то себе под нос.
— Откуда я мог знать, что «он» — это Риджуэй? — виновато проговорил он, возвращаясь обратно вместе с вышеупомянутым лицом. Хирург, считавший в эту минуту пульс пациентки, улыбнулся и подумал, что теперь… При соответствующем уходе… доза укрепляющих может быть уменьшена… и пациентку, по- видимому, можно спокойно оставить… в надежных руках. Дальнейшее назначение он сообщит мистеру Макклоски… внизу, в гостиной.
Полчаса спустя мистер Макклоски с хитрым видом и предостерегающим покашливанием вошел в комнату больной. И был несколько разочарован, увидав, что Риджуэй стоит себе как ни в чем не бывало у окна, а его дочь мирно дремлет. Он был еще более сбит с толку, заметив после ухода Риджуэя, что на губах его дочери играет задумчивая улыбка.
— Ты о ком-то вспоминаешь, Джинни? — осторожно спросил он.
— Да, папа. — Серые глаза, не моргнув, встретили его взгляд. — Я вспоминаю о бедном Джоне Эше.
Здоровье ее быстро шло на поправку. Если в момент душевных страданий физические силы коварно оставили ее, то теперь, когда недуг поразил тело, природа, казалось, решила сжалиться над своей любимицей.
Превосходное здоровье, которое было одним из главных ее очарований и источником многих бед, теперь сослужило ей хорошую службу. Целительный смолистый воздух сосновых лесов был подобен бальзаму, и все чудодейственные силы высокогорного климата Сьерры, казалось, пришли ей — словно раненой серне — на помощь. Через две недели она уже поднялась на ноги. Когда месяц спустя Риджуэй, возвратившись из поездки в Сан-Франциско, спрыгнул с подножки дилижанса в четыре часа пополуночи, «Туолумнская роза» уже встречала его на дороге, и ее румяные щечки были свежи, как окропленные росой лепестки, — так же свежи, как в то утро, когда она впервые подставила их ему для поцелуя.
Охваченные единым стремлением, они направили свои юные, легкие шаги к вершине невысокого холма, о котором оба хранили воспоминание, ставшее теперь для них священным. Там, на самой вершине, их, мне кажется, постигло некоторое разочарование. Аромат зарождающейся любви подобен аромату раскрывающегося цветка — он слабеет, когда цветок расцвел. Джинни подумалось, что эта ночь уже не так прекрасна, как «та», Риджуэю — что долгий путь притупил его восприятие. Но у них хватило прямоты признаться в этом. И в самом признании они нашли своеобразную усладу и стали перебирать все подробности, напоминая друг другу то, что ускользнуло из памяти, и лишь изредка с сожалением обращаясь мыслями к тем пустым, зря потраченным дням, когда они еще не знали друг друга, и так, беседуя, вернулись домой рука об руку.
Мистер Макклоски нетерпеливо поджидал их на веранде. Когда мисс Джинни поднялась наверх, чтобы поправить подозрительно съехавший на бок воротничок, мистер Макклоски отвел Риджуэя в сторону. В одной руке он держал театральную афишу, в другой — развернутую газету.
— Я всегда говорил, — с расстановкой произнес он, словно продолжая только что прерванную беседу, — я всегда говорил, что скакать на трех лошадях зараз — это, пожалуй, для нее многовато. Похоже, что я был прав. Если верить тому, что тут написано, так она, как видно, пыталась на прошлой неделе проделать эту штуку в Мэрисвилле и свернула себе шею.
ФИДЛТАУНСКАЯ ИСТОРИЯ

В 1858 году она считалась в Фидлтауне очень хорошенькой женщиной. У нее были пышные светло- каштановые волосы, бездонные бархатные глаза, прекрасная фигура, ослепительный цвет лица, и она отличалась своеобразной ленивой грацией, которую принимали за признак изящного воспитания. Она всегда одевалась к лицу и по последней дошедшей до Фидлтауна моде. В ее внешности было лишь два недостатка: один глаз у нее, если внимательно присмотреться, слегка косил, и на левой щеке виднелся небольшой шрам, оставленный каплей серной кислоты — к счастью, единственной достигшей цели из целой склянки, выплеснутой в ее хорошенькое личико некоей ревнивой особой. Но человек, заглянувший ей в глаза достаточно глубоко, чтобы обнаружить этот изъян, обычно уже терял способность относиться к нему критически, и даже шрам на щеке, по мнению некоторых, лишь придавал пикантность ее улыбке. Молодой редактор фидлтаунской газеты «Эвеланш» говорил в кругу друзей, что этот шрам — просто лишняя ямочка на щеке, только поглубже. А полковник Старботтл сказал, что этот шрам напоминает ему «мушек, которые дамы времен королевы Анны для красоты сажали себе на щеки, а еще более того самую, черт побери, красивую женщину, сэр, которую мне, черт побери, приходилось в жизни встречать. Это была креолка из Нового Орлеана. И у той женщины был шрам — от глаза до самого, черт побери, подбородка. И та женщина до того была, черт побери, хороша, что кружила голову, сэр, сводила с ума, за нее, черт побери, ты готов был хоть душу заложить самому сатане. Как-то раз я ей сказал: «Селеста, откуда у тебя, черт побери, этот роскошный шрам?» А она отвечает: «Солнышко, я бы в этом не призналась ни одному белому, но тебе я скажу — я сама себе сделала этот шрам, нарочно, черт меня побери». Это были ее доподлинные слова, сэр, и если вы думаете, что я, черт побери, лгу, то я готов побиться об заклад на любую, черт побери, сумму, которую вы назовете, и я вам это, черт побери, докажу».
Почти все мужчины Фидлтауна были в нее влюблены. Из них примерно половина пребывала в уверенности, что им отвечают взаимностью. Единственное исключение, пожалуй, составлял ее муж. Лишь он один вслух выражал сомнение в ее чувствах.
Имя джентльмена, выделявшегося столь незавидным образом, было Третерик. Чтобы жениться на сей фидлтаунской очаровательнице, он развелся с весьма достойной женщиной.
Мало кто мог без слез читать напечатанную в «Эвеланше» элегию «Бедная страдалица», под которой стояла подпись: «Леди Клара», а первая строчка звучала так: «Отчего кипарис не колышет ветвями над моим сокрушенным челом?» И мало кто при этом не возмущался газетой «Датч-Флет Интеллидженсер», которая с неизменной грубостью и с жалкими потугами на остроумие советовала искать ответ на столь серьезный вопрос в том грустном факте, что кипарисы в Фидлтауне не растут.
Собственно говоря, именно эта склонность облекать свои чувства в стихотворную форму и поверять их холодному свету через посредство газет и привлекла в свое время внимание Третерика. Несколько элегий, посвященных впечатлениям чувствительной души от калифорнийских пейзажей и смутным устремлениям в бесконечность, порождаемым в поэтической груди вынужденным знакомством с бессердечным калифорнийским обществом, побудили мистера Третерика, который в то время занимался перевозками на запряженном шестеркой мулов фургоне из Найтс-Ферри в Стоктон, разыскать незнакомую поэтессу. Мистер Третерик сам ощущал в своей душе какое-то смутное томление; возможно также, что мысли о суетности его занятий — он поставлял в старательские поселки табак и виски, — усугубленные