Она вздрогнула.
— Пожалуйста, Джим, здесь никто ни разу не назвал тебя ниггером, не так ли?
— Я только на одну четверть черный, и это незаметно, — возразил я.
— Верно, незаметно, — согласилась Берди.
— Ты даже не можешь судить об этом по моей генной карте, — добавил я.
— И даже по твоему менталитету, — закончила она. — Вероятно, это и спасло тебе жизнь во время эпидемий. По статистике, белые имеют наименьшую сопротивляемость хторранским микроорганизмам. А негры — наибольшую. Ты должен благодарить своего дедушку за то, что он не был расистом.
— Спасибо за нравоучение, но мы говорили о Томми.
— О нем и речь. Суть в том, что мы здесь не навешиваем отрицательные ярлыки.
— Что?
— Ну, обидные эпитеты. Грубые прозвища. Во-первых, наши гомики отличаются вспыльчивостью. — Берди показала мне на стул, и я сел. — Во-вторых, что у человека на уме, то и на языке. Ты канализируешь свои мысли словами, которые употребляешь. Отрицательные ярлыки служат барьером. Они не позволяют тебе прочувствовать общую картину.
Я нетерпеливо махнул рукой.
— Все это мне известно, Берди. Давай вернемся непосредственно к делу, хорошо?
Она развернулась в кресле, придвинула его вплотную к моим коленям и, подавшись вперед, сказала: — То, к чему я клоню, заключается в следующем: для человека, много видевшего и много испытавшего за последние два года, ты самый напыщенный, самодовольный и неприятный изувер, с каким только я имела несчастье иметь дело. Ты мне нравишься, но тем не менее сохраняешь очень дурную привычку не слышать того, что в действительности тебе говорят. И сейчас ты не слышишь меня. Тебя больше занимают гоблины на холмах, чем воспитание детей, за которых ты якобы отвечаешь. При первых же признаках беды ты готов отказаться от ребенка. Ну и что, если он голубой? Тогда ему вдвойне нужна твоя любовь, потому что в противном случае ему придется иметь дело с остальными неизлечимыми уродами, сорвавшимися с цепи.
— Ну, будет, будет. В нравоучениях я не нуждаюсь.
— Не нуждаешься, — согласилась Берди. — Ты нуждаешься в том же, что и Томми: в понимании того, что этот путь любви не таит ничего дурного.
— Только не это! — Я сам испугался, как громко это у меня вышло, и понизил голос.
Она вопросительно подняла бровь.
— Кто тебя обидел?
— А?
— Ты слышал. Кто тебя обидел? Где-то в прошлом ты что-то решил. Что это было? Твой отец никогда тебя не обнимал?
— Какая разница.
— Абсолютно никакой, если не считать того, что он — единственный человек, у которого ты мог научиться отцовству. Твой отец когда-нибудь обнимал тебя?
Я задумался, попытался вспомнить. Хотелось ответить «да», — но я не мог припомнить ни одного случая, когда он обнял меня. Ни одного.
Однажды… Я собирался в поход, впервые уходил из дома один. Гордый тем, что родители доверяют мне, я обнял маму, и она обняла меня, а когда я обнимал отца, он только напрягся.
Он не обнял меня.
Берди смотрела на меня.
— О чем ты? — спросила она. — А?
— У тебя такое выражение лица! Что ты вспомнил?
— Ничего.
— Угу. Он не часто обнимал тебя, не так ли? Я ответил: — Вообще никогда, насколько я помню. — И добавил: — Он любил меня, это точно. Просто не любил нежностей.
— Угу. — Она кивнула. — Значит, ты считаешь, что это не имеет отношения к твоей реакции на Томми?
Я разозлился.
— Ты хочешь сказать, что я не способен воспитать своих собственных детей?
Она улыбнулась.
— Да, хочу. Знаешь, я могла бы сказать то же самое о девяноста девяти процентах людей, которых встречала. Сделать ребенка может каждый, для этого много ума не требуется. Маленькая Айви родила двоих, но разве это делает ее мудрой матерью? Скажи мне.
Я отрицательно покачал головой.
— Яснее ясного. Но она-то считает, что все в порядке, потому что не знает ничего другого. По сути, девочка делает максимум того, что может сделать, как и все остальные родители на свете. В том-то и фокус. Родительское чувство настолько сильно, настолько абсолютно, что люди отдаются ему на сто процентов. Я видела, как семьи обрекали себя на разорение, лишь бы выторговать лишний год жизни для своего безнадежно больного ребенка. Вот так, Джим: ты делаешь все, о чем знаешь, потому что не знаешь, что еще можно сделать. А моя работа состоит в том, чтобы ты знал о других возможностях. И они всегда есть.
Я скрестил руки на груди.
— Очень мило. Только, понимаешь, я ненавижу подобный треп. На словах все всегда выходит гладко.
Верди явно расстроилась.
— Ты замкнулся в собственной раковине. Там мало места даже для тебя, не говоря уже о Томми. — Жестом она остановила меня. — Нет, я не собираюсь поучать. — Она потерла переносицу, потом взъерошила и без того лохматые волосы. — Джим, я не знаю, что с тобой происходит и откуда ты вырвался. Можешь не рассказывать, если не хочешь, но из тебя торчит масса больших красных кнопок, которые только и ждут, чтобы на них нажали. И каждый раз, когда это происходит, ты взвиваешься, как ракета.
Я мог бы рассказать ей о Джейсоне и Племени — но она не просила, а навязываться мне не хотелось.
Почему?
Да потому, что я не хотел, чтобы кто-нибудь узнал, чем я был и что делал.
Должно быть, это читалось на моем лице, так как Берди вдруг сменила тон.
— Хорошо, давай попробуем по-другому. Ты считаешь, что хорошо разбираешься в хторрах, не так ли?
— Да. — К чему это она клонит?
— Потому что у тебя есть сведения из первых рук о том, что дело обстоит совсем иначе, чем все думают, верно?
— Вернее не бывает.
— Хорошо. Но почему ты отказываешь приемному сыну в праве сомневаться, тогда как сам делаешь это?
— А?
— Не кажется ли тебе, что к человеческим слабостям и прочим странным повадкам ты должен относиться столь же беспристрастно? Ты грешишь предубеждениями не меньше, чем те люди в Денвере, которых ты в этом обвиняешь.
— Берди, я получил старомодное воспитание…
— Отлично. Прекрасное оправдание. Тебе его хватит на всю оставшуюся жизнь. Не хочешь чего- нибудь делать — и оправдание под рукой.
Я открыл было рот, чтобы ответить, и закрыл его. Почувствовал себя потерянным. Хотелось ударить Берди, хотелось заплакать. Как же я дошел до такого?
— Черт побери, Берди! Мне казалось, что задача родителя — помочь ребенку стать хорошим человеком.
— А кто утверждает обратное?