— Когда все кончилось и дети уже спали. Я, помнится, хотел к ним заглянуть, но жена сказала, что они уже СПЯТ.
— Выходит, в тот вечер вы все-таки сына не видели?
— Это ничего не значит. Он был дома.
— Почему вы так категорически это утверждаете?
— У меня нет причины сомневаться в словах жены. В нашел семье привыкли говорить правду, не врать.
— Ясно, ясно...
(Опять это «ясно, ясно»!)
— ...И все-таки — когда вы собирались заглянуть к сыну и жена вам сказала, что он спит?.. То есть что он находится дома, но спит?..
— После одиннадцати.
(На самом деле, пожалуй, было уже изрядно после одиннадцати, ближе к двенадцати, может, даже за двенадцать,.. Но у него вырвалось «после одиннадцати», и он не стал поправляться).
— Как вы ее поняли: ваш сын именно в то время, когда вы разговаривали, находился дома, или она сообщила вам, что он был дома весь вечер?
— Он был дома весь вечер. Такое у меня сложилось впечатление,
— Впечатление, впечатление...— нараспев повторил Чижов.— Ясно-ясно... Впе-чат-ле-ние...
В сочетании с неизменным «ясно-ясно» последнее слово тоже приобрело какой-то иронический, уличающий оттенок. Федоров пожалел, что произнес его. И слово-то противное,— подумалось ему.— Туманное, мутное. Извивается, как уж или гадюка...
— Ясно-ясно... И тем не менее, сами вы в тот вечер сына не видели? Так?
— Я уже объяснял — это еще ничего не значит, я работал и не мог его видеть!— начиная свирепеть, четко, с нажимом проговорил Федоров и поднялся, сказав себе: «Какого беса я сижу перед ним, как на допросе!..»
Однако Чижов будто не заметил ни его вызывающе-злой интонации, ни того, что он поднялся со стула (одновременно и демонстрируя тем неподчинение какой-то властной силе, исходящей от Чижова, но присущей скорее не Чижову, а месту, где они находились, и — с удовольствием разминая занемевшее от долгого сидения тело).
Чижов всего этого не заметил.
— Что же,— произнес он скучным, без всякого выражения должностным тоном,— если не возражаете, оформим все, о чем тут мы беседовали, как протокол...
Он подвинул к себе стопку чистой бумаги, выложил из стола разграфленный бланк.
— Обязан предупредить: за дачу ложных показаний...
На воздух! На воздух! Он задыхался. Выйдя из кабинета Чижова, он вдруг почувствовал, что ему нечем дышать. Будто из длинного, с вереницей дверей коридора выкачали воздух, и если через минуту он не хлебнет его всей грудью — горячий, пахнущий пылью, маслянистый от выхлопных газов, но — живой, живой воздух!— тогда конец, сердце лопнет, как детский воздушный шарже... Он задел плечом какого-то мужчину, средних лет, с военной выправкой, тот шел ему навстречу,— задел, бормотнул извинение, как в пропасть, сверзился по крутой лестнице вниз, протянул на выходе пропуск — и опомнился уже на крыльце, на асфальте, на краю тротуара, перед ожидавшей его машиной. Щелкнула дверца, Федоров втиснулся внутрь, на переднее сиденье, буркнул «прямо...», и Сергей, поняв его с полуслова, включил мотор и на перекрестке вырулил на проспект, переходящий в загородное шоссе. Тугая струя ударила из окошка в лоб, разлилась но щекам, подбородку, Федоров жадно поймал ее ртом. Но испытав короткое облегчение, укорил себя: это он едет, откинувшись на эластично- пружинящую спинку, он дышит, вбирает вольный воздух полными легкими, а Витька?..
У первого же автомата он вышел, кинул монетку в щель. Так и есть: она подняла трубку, не дав отзвучать второму гудку,— ждала, не отходила от телефона... «Все будет хорошо, Танюха,— сказал он, придерживая дверцу, за которой уже топтались две девицы в белых брючках с голубыми сумками «АВВА» через плечо,— Все будет хорошо, слышишь?.. И не смей реветь!.. А остальное — не телефонный разговор. Домой? Не знаю, может, и скоро...»
— Прямо,— повторил он, вернувшись.
Веселенькая история... Ему представилась первая полоса в стиле западных газет, огромные заголовки: «Отец-журналист вырастил сына-убийцу!..» Парадокс. Абсурд. Но потому и поверят, что парадокс и абсурд. «Подозревается» — этого достаточно. Чего не случается, на какой шантаж, какие козни не идут, знал он, лишь бы скомпрометировать слишком ретивого журналиста... Одному — смазливую «курочку» в постель, другому — «подарок» в номер. Но чтоб такое!.. Ай да Федоров! Крепко наступил кому- то на сапог серым лаптем...
Вдоль дороги тянулись тополя — высокие, прямые, окутанные зеленовато-коричневой дымкой зарождающейся листвы, клейкий, медовый ее запах стелился над шоссе, над пепельно-серыми полями по сторонам. На обочине .мелькали зеленые всполохи пушистой травки. Машина шла ровно, дорога-стрела создавала ощущение полета. Федоров смял галстук, сунул в карман, расстегнул на рубашке верхние пуговицы. Ему вспомнилось утро, пунцовый шар солнца, самолет, Роберт, апельсины в сетке...
Сергей знал за ним эту слабость — любовь к быстрой, без видимой цели езде. Для человека молодого — Сергею едва исполнилось двадцать пять, он водил у Федорова машину четыре года, после армии,— эта езда была в духе времени, для Федорова же за нею просвечивало детство — санный путь, морозное скрипенье полозьев, плавное покачивание раскинувших крылья розвальней, парок над глянцевитыми, лоснящимися жарким потом лошадиными крупами... Оттого, возможно, и успокаивала его быстрая езда. Сергей при слове «прямо» без дальнейших пояснений выбирал один и тот же маршрут. Час или два спустя они возвращались, на обратном пути уже разговаривая между собой — о том о сем, Федоров экзаменовал Сергея по части литературы, истории — тот заканчивал вечернюю школу и готовился в институт.
Но на этот раз, нарушив обыкновение, Федоров неожиданно велел остановиться, с минуту сидел молча, глядя задумчиво-пустыми глазами прямо перед собой. «Давай-ка в обратную сторону...» Сергей, не задавая вопросов, надавил на стартер и развернул машину. Через три-четыре километра Федоров тронул его за плечо: «Притормози».
Они остановились у ворот нового кладбища, мимо которого проскочили, торопясь выбраться за кольцевое шоссе. «Новым» оно называлось, поскольку существовало всего лет пять или шесть, старое было «перенаселено», там хоронили по специальному разрешению, создавая на центральной аллее, украшенной мрамором и гранитом, подобие Пантеона. Здесь же, в нескольких метрах от дороги, тянулась глухая, из бутового камня стена. В разрыве стены поднимались массивные, похожие на крепостные, ворота с калиткой, в них упирался отросток дороги с площадкой для стоянки машин и катафалков. Сергей недо уменно смотрел вслед Федорову, который вышел из машины и направился к распахнутой настежь калитке. В отличие от своей обычной, с легкой развалочкой, быстрой походки, молодившей его, сейчас он ступал медленно, словно при каждом шаге пробуя землю на прочность.
День был на исходе, за воротами на скамейке подремывал старик, вероятно, кладбищенский сторож, несмотря на теплынь, в валенках с калошами. Поблизости виднелся деревянный домик с верандочкой, увешенной щитами с цифрами-показателями,— должно быть, контора. Но Федорову повезло. «Летчик?..— встрепенулся старик, поднимая на Фёдорова красные воспаленные глаза.— Это которого порезали, што ль?.. Эвон лежит, недалеко... Ероплан у него на могилке, сразу приметишь...»
Странное дело, теплынь, разлитая в воздухе, и томление по-весеннему сыроватой, но уже прогретой солнцем земли — все осталось позади, по ту сторону кладбищенской стены. Федорова продрал озноб, словно между толпящихся, жмущихся один к одному крестов, звездочек, между отлитых из цемента надгробий и каменных плит гулял сквозной ветер и от самой земли тянуло холодом. Не оттого ли старик отогревается в валенках?.. «Летчик... Это которого порезали, што ль?..» Как все просто!..— думал Федоров, шагая по неширокой, выложенной кирпичом дорожке.
Он сам не знал, что потянуло его сюда. Странная фантазия. Даже не странная — порочная какая-то фантазия, потребность... Да, потребность — он почувствовал вдруг потребность как бы присоединиться к длинной, нескончаемой похоронной процессии, которая в тот день тянулась через весь город...