под углом малого числа свойственных человеку эмпирических воззрений. Мне казалось, что иные резкие его выпады целят прямо в меня, искажая мой образ мыслей. При этом я чувствовал, что было бы еще хуже, если бы они относились не ко мне, ибо гигантская пропасть между нашими воззрениями обозначилась бы еще отчетливее.

О сближении нечего было и думать. Даже мягкие уговоры самого Дальберга, по достоинству ценившего Шиллера, остались безрезультатными, к тому же и основания, которые я противопоставлял любому сближению, нелегко было опровергнуть. Кто станет отрицать, что между двумя антиподами по духу — расстояние больше, чем длина диаметра, проходящего через земной шар, ибо они оба являются полюсами и уже поэтому никогда не могут совпасть. Что между ними, однако, существует известное соотношение, явствует хотя бы из следующего.

Шиллер переехал в Йену, где я опять-таки с ним не встречался. В это время Батш, благодаря своей невероятной энергии, основал Общество естествоиспытателей, обладавшее отличными коллекциями и новейшей аппаратурой. Я обычно присутствовал на регулярных заседаниях этого Общества. Однажды я встретил там Шиллера; случилось так, что мы вышли одновременно, завязался разговор. Шиллер, видимо, был заинтригован докладом, но весьма разумно и рассудительно; я не мог с ним не согласиться, он заметил, что такой расчлененный подход к природе не может завлечь дилетанта, сколько бы тот этого ни хотел.

Я отвечал, что он и посвященного-то, пожалуй, оттолкнет, а ведь к природе можно подойти и по- другому, не расчленяя ее, не рассматривая отдельные ее куски, но попытаться, живую и действенную, представить ее себе, идя отдельно к отдельным частям. Он пожелал точнее узнать, что я под этим подразумеваю, но своих сомнений не скрыл и не верил, что это утверждение я основываю на собственном опыте.

Мы дошли до его дома, наша беседа заставила меня войти. Я быстро посвятил его в свои мысли о метаморфозе растений и несколькими характерными штрихами набросал для него символическое растение. Он слушал и всматривался в мой рисунок с большим вниманием, проявляя недюжинную способность все схватывать на лету, но когда я кончил говорить, покачал головою и сказал: это не опыт, а идея. Я оторопел, признаться, несколько раздосадованный, ибо пункт, который нас разделял, здесь непреложно обозначился. Утверждение из «Грации и достоинства» снова пришло мне на ум. Старый гнев во мне уже закипал, но я взял себя в руки и ответил: мне-де очень приятно слышать, что у меня есть идеи, о которых я даже не подозревал и которые вижу собственными глазами.

Шиллер, куда более благоразумный, чем я, да и более сдержанный, скорее хотел привлечь меня к «Орам», которые собирался издавать, чем оттолкнуть; он отвечал мне как образованный кантианец, а поскольку я упорствовал в своем реализме, то и дело возникали поводы для пылких возражений; итак, мы сражались не жалея сил, потом наступало перемирие; ни один из нас не мог считать себя победителем, так как каждый был уверен, что его одолеть невозможно. Сентенции, вроде нижеследующей, делали меня положительно несчастным: откуда взяться опыту, который был бы равноценен идее? Ведь своеобразие последней в том и заключается, что опыт никогда не совпадает с нею. Если он считает идеей то, что я называю опытом, то между тем и тем должно же существовать нечто посредствующее, связующее! Но первый шаг тем не менее был сделан. Притягательной силы в Шиллере было предостаточно, он крепко держал тех, кто к нему однажды приблизился. Его супруга, — я еще девочкой любил и уважал ее, — со своей стороны, немало способствовала нашему дальнейшему взаимопониманию, друзья обеих сторон были довольны; итак, несмотря на никогда до конца не утихающий спор: объект или субъект, — мы скрепили союз, длившийся всю нашу жизнь и принесший много доброго и нам и другим.

После такого счастливого начала в продолжение десяти лет нашего общения с Шиллером мало- помалу развивались философские задатки моей натуры; в этом я и попытаюсь отчитаться по мере возможности, хотя основные трудности, думается мне, не могли не броситься в глаза каждому, кто был в курсе происходящего. Люди, которые с высшей точки зрения смотрят на спокойную надежность человеческого разума, врожденного разума здорового человека, не решающегося размышлять о предметах, об их соотношениях, не тщатся в меру своей компетенции определить, познать, выработать о них собственное суждение, оценивать их или использовать, такие люди, конечно же, признают, что изобразить переходы к состоянию более просветленному, более свободному и достойному, — а этих переходов, вероятно, существуют тысячи и тысячи, — значит совершить нечто почти невозможное. Об уровне образованности здесь и речи нет, разве что о блужданиях, о путаных и окольных путях, а затем о нежданном и живительном прыжке к высшей культуре.

Но кто же, в итоге, может сказать, что в науке он вечно вращается в высшей сфере сознания, в сфере, где внешнее следует воспринимать с величайшей осмотрительностью, наблюдать с пристальным и спокойным вниманием, где даже собственным чувствам можно разрешить господство лишь с разумной осторожностью и скромностью, в многотерпеливой надежде на истинно чистое, гармоническое мировоззрение. Разве мир, окружающий нас, разве мы сами не омрачали себе иные мгновения жизни? Но благочестивые упования нам все же дозволено пестовать, и еще нам дозволена попытка с любовью приближаться к недостижимому.

То, что нам удалось воссоздать, мы предлагаем нашим издавна почитаемым друзьям, а заодно и немецкой молодежи, стремящейся к добру и справедливости.

И дай нам бог из числа этой молодежи завоевать и привлечь новых соучастников и будущих союзников.

БЕСЕДА С НАПОЛЕОНОМ

(Эрфурт, 1808 г.)

2 октября. На одиннадцать часов утра я зван к императору. Толстый камергер Поль просит меня обождать. Приемная пустеет. Представление Савари и Талейрану. Меня просят войти. В то же мгновение является Дарю, которого тотчас же впускают. Я задерживаюсь. Меня снова зовут. Вхожу.

Император завтракает за большим круглым столом; по правую его руку, немного поодаль, стоит Талейран, по левую, несколько ближе — Дарю, с которым он обсуждает вопрос о контрибуциях. Император делает мне знак приблизиться. Я останавливаюсь в пристойном отдалении. Внимательно меня оглядев, он говорит:

— Vous etes un homme[18].

Я кланяюсь.

Он спрашивает:

— Сколько вам лет?

— Шестьдесят.

— Вы хорошо сохранились. Вы писали трагедии?

Я отвечаю по возможности кратко.

Тут берет слово Дарю; желая отчасти польстить немцам, которым он вынужден был причинить немало неприятностей, он заговорил о немецкой литературе; вообще же Дарю был хорошим латинистом и даже сам издавал Горация. Он говорил обо мне, как могли бы говорить мои доброжелатели в Берлине, во всяком случае, в его речах я узнавал их убеждения и образ мыслей. Затем он добавил, что я тоже делал переводы с французского, к примеру, Вольтерова «Магомета». Император заметил: это плохая вещь, — и очень обстоятельно объяснил, как неприлично, чтобы покоритель мира сам себя изображал в столь неприглядном свете.

Далее он перевел разговор на «Вертера», которого изучил досконально. Сделав различные, абсолютно верные, замечания, он указал на одно место и спросил: «Почему вы это сделали? Это неестественно»; далее он пространно и очень верно разобрал это место.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату