– Не знаю, я тут во второй раз, – оградился я на всякий случай от расспросов, помня предупреждения фрау Грюн о том, чтоб с беженцами в посторонние разговоры не вступать и на их вопросы отвечать покороче и без конкретики, не то могут потом к адвокату побежать, сказать: это вы, переводчик, виноваты, что им отказ пришел, потому что вы неправильные советы им давали или, того хуже, подбивали на что- нибудь или вообще деньги требовали: «Сколько было случаев! Им же еще и бесплатные адвокаты полагаются, которые потом годами дела тянут, чтоб побольше денег у государства выдоить».
Пока фрау Грюн и молодая практикантка, блондинка с увесистой грудью и оленьими глазами, налаживали фотоаппарат, мазали чернилами полосу и натягивали перчатки, я уточнял данные и вписывал их в новый формуляр. Лунгарь вежливо заметил, что на самом деле он родился не в самой Москве, а в Подмосковье, но теперь это уже часть столицы и поэтому он решил писать «Москва». Речь чистая, выговор московский, проглатывающий гласные, выпевающий согласные. Говорит охотно и витиевато-цветисто:
– Немцы культурны до безобразия. Я поражаюсь абсолютной чистоте и дикому порядку до невменяемости. Когда это только у нас тоже будет?.. Как барабан ни труби – толку все равно никакого… Живем, как свиньи в берлоге. Одна пря бесконечная, шняга вечная. А тут!.. Никто не плюет слюну на улицу, не сморкаются в кулак, пьяных нет. Женщины не задеваются молодчиками, все улыбаются с приветом. Никто ничего стыбзить не норовит. Машины аккуратные, непотребной грязью пешеходов не замарывают.
– И как это вы все в Германии успели заметить? – спросил я (судя по дате прибытия, он тут всего пять дней).
– Да это невооруженным зрением видно. Не обязательно сто лет жить. Вышел на улицу – и смотри, куда глазом достать можешь.
На вопрос о вероисповедании он усмехнулся:
– Бывший коммунист. С двадцати лет в армии корячусь. Пишите, что хотите. Да, православный, понятно, не бусурманин же!.. Нельзя дважды креститься, нельзя дважды хорониться… – Он мял в руках свою кепочку, передвигал под столом ноги и исподтишка посматривал на округлый зад практикантки, маячивший перед нашим столом.
– Хороша девочка? – спросил я.
– Хороша, – согласился он и почесал бороденку. – Полгода с женщинами ничего не затевалось. Дома жена сохнет… Вообще она у меня слаба на передок, за столько дней-часов наверняка кто-то у нее завелся. А я тут, как петел бройлерный… Да чего делать?.. В запутуху вляпался – теперь расхлебывай, рой траншею от забора до обеда…
Фрау Грюн подвела его к столу и начала поочередно прикладывать пальцы вначале к чернильной полосе, а потом к бумаге, а он так горестно и печально приговаривал: «Ай, стыдно, ой, нехорошо! Неладно, срамно!..» – что фрау Грюн спросила, не плохо ли ему.
Узнав, что ему не плохо, а стыдно, она засмеялась:
– Он же дезертир?.. Это ничего, не страшно.
– Не только дезертир, но и преступник, по всем Россиям разыскиваемый, – охотно пояснил Лунгарь, когда я, желая его успокоить, перевел слова фрау Грюн. – Вот такие вот плакатищи на улицах понаразвешали – опасный, мол, особо преступник! Это я-то, божья коровка, опасный?.. Да я чистый козел опущения!
– А что вы такого сделали? – спросил я, решив, что раз он сам все это говорит, значит, хочет, чтобы его об этом спрашивали.
Он махнул рукой:
– Такая бодяга неуклюжая получилась!.. Без вины виноват – и все тут. Конечно, хлеб рубят – крошки летят, но как-то уж очень неприятно немой крохой быть…
В музгостиной возник немец средних лет, с брюшком и в свитере. Он спросил у фрау Грюн, тут ли его беженец (он назвал его «Kunde» – «клиент»).
– Да, вот он. Кстати, познакомьтесь с господином Тилле, вы сегодня работаете с ним, – сказала мне фрау Грюн.
Мы дружелюбно пожали друг другу руки и втроем направились по коридору. Лунгарь не знал, где ему идти: впереди или позади нас. Он то закладывал руки за спину, то совал их в карманы, бормоча:
– Вроде и не под арестом, а что к чему – неясно… В непонятках тону… Не знаю, где край, а где конец! Прижукнула жизнь, дальше некуда…
А Тилле шел, насвистывая, и громко всех приветствовал: с одним поговорил об отпуске, с другим – о каком-то карточном долге, пошутил с секретаршей, перекинулся словами с коллегой в открытую дверь (двери стояли открытыми, как и во многих других ведомствах). Мы в это время тупо торчали рядом.
– Немцы-ы! – то ли с уважением, то ли со скрытой насмешкой тянул Лунгарь, вытягивая губы трубочкой, поднимая брови и приговаривая нараспев: – Не-емцы-ы!.. Фри-и-цы!.. Вот где я оказался, прапорщик российский!.. У фрицев временного приюта жизни прошу!.. А что делать-то – ни за хрен собачий, как пьяный ежик, пропадать?.. Лучше уж германцу сдаться… Эх, кому – Канары, а кому – на нары…
Кабинет у Тилле оказался намного больше, а стол намного шире, чем у Шнайдера, весь завален папками и делами. На стене – две разные карты мира и два календаря. Под ними – еще один квадратный столик. Телефон звонил беспрерывно, кто-то входил и о чем-то спрашивал, кто-то что-то приносил и уносил. До меня дошло, что Тилле – начальник повыше тихого Шнайдера.
– Так, вы новый у нас?.. Ах, уже работали?.. Со Шнайдером?.. Он еще не на пенсии?.. – пошутил Тилле, перекладывая на столе бумаги и весело поглядывая исподтишка на Лунгаря (тот ясными глазами смотрел вперед, жевал бороденкой и мял кепочку). – Так. Кого мы имеем?.. Дезертир из Чечни?
Лунгарь два последних слова понял без перевода:
– Я, я, дезертирус аус Чечня. Из-под стражи убежал. С риском для жизни-здоровья и со множеством травм души и тела еле-еле от скотобоев ушел!
Тилле настроил диктофон, вставил кассету и начал задавать дежурные вопросы. Лунгарь отвечал без запинки, четко называя цифры и даты (по дороге я предупредил его, чтобы он был осторожен с датами. «Ясно, не-емцы», – ответил он тем же многозначительным, полууважительным-полунасмешливым шепотом). Документов у него не было. Мы быстро добрались до родителей и родных. Все были живы- здоровы. Тилле едва заметно поморщился:
– Придется всех родственников с адресами и датами в протокол заносить. – Передал мне чистый бланк, сам набрал чей-то номер и, пока мы с Лунгарем заполняли бланк, со смехом выяснял подробности какой-то вечеринки.
– Веселится. А я полгода в побеге маюсь, одни камуфлеты ем, – грустно-злобно прошептал Лунгарь. – Жаль, немецкого не знаю. Как тут, курсы дают, нет?
– Трудно сказать.
– А ты сам что-нибудь решаешь? – тревожно взглянул он мне в глаза.
– Что я могу решать? – пожал я плечами. – Переводчик – не человек, а машина, средство общения. Я только перевожу.
Перешли к биографии. Лунгарь подробно рассказал, какую школу, где и когда окончил. Потом три года учился в машиностроительном техникуме, после чего пошел в армию, стал бессрочником.
– Какие причины побудили вас стать профессиональным военным? Расскажите подробнее, – попросил Тилле и выключил диктофон, а я отметил про себя, что перед каждым важным вопросом и он, и Шнайдер выключали устройство – очевидно, чтобы лучше вникнуть в суть ответа и потом сформулировать его, как надо.
Лунгарь как-то замялся, кепочка завертелась в руках быстрее, бороденка заерзала.
– Может, он и не поверит, но из-за квартиры вся бахрома моей жизни спуталась. В армии квартиры давали, а нас в трех малых комнатах десятеро взрослых жило. У меня как раз основательная любовь с девушкой в ходу была, а встречаться негде – материальной базы нет. Она подняла струшню: «Что ты за мужик, места потрахаться найти не можешь!» А мне после техникума все равно на два года солдатом идти. Я и решил – чем еще два года по казармам вшей питать, лучше уж человекообразную квартиру получу и спать с бабой ложиться буду, а не с отбоем. Так и вышло все безобразие. Сейчас бы ни за какие баксовые кущи в военные не пошел бы. А тогда молод был, глуп, как пробка от портвейна.