— Ну, это все, конечно, чушь. Само собой. Чушь. Запомните это, Годвин, и, это вам говорит Мерль Свейн, вы всегда будете не слишком далеки от истины. Если подумать, иной раз неплохо подпустить и малость гарвардского хлама. Вот, скажем, сегодня…
Порывшись в кармане, он извлек клочок бумаги — написанную мягким размазывающимся карандашом контрамарку.
— Какой-то чертов балет. Одно могу вам сказать: Мерль Свейн не выносит балета. Кто-то платит кучу денег, чтобы поглазеть на нелепые прыжки… Мерлю Свейну этого не понять…
Он вздохнул, размышляя над тайнами человеческой души.
— Балет — это как раз для вас, не так ли?
— У меня дядюшка был как раз из этих нелепых прыгунов…
Он перегнулся через столик, чтобы ущипнуть меня за плечо.
— У вас в голове полно хлама, Годвин. Ну, если подумать, мне нравятся такие культурные ребята с хламом в голове. Только поймите меня правильно… Отправляйтесь на этот балет и напишите что-нибудь пошикарнее, что-нибудь такое, чтоб я ни слова не понял. Если я способен разобраться в статье о балете, значит она и гроша не стоит. Можете смеяться, дружок, но это правило еще ни разу не подводило Мерля Б. Свейна.
Хотелось бы поведать читателю, что таким странным манером на свет появился новый музыкальный критик. Увы, это не так. Балет назывался, как мне помнится, «Лебединое озеро», и к тому же в день моего разговора с редактором исполнялся не в первый раз. После того как я покинул Свейна, вытянув из него несколько франков в долг, и до того, как явиться в театр в новой для меня роли критика, я успел найти пару обозрений, появившихся в тот день во французских газетах. Я, как сумел, перевел их, обращая особое внимание на критические оценки, а потом на полчаса задержался в букинистическом магазинчике, где нашел пару потрепанных томиков, посвященных русскому балету. Несколько часов я отдал бурной деятельности. Таким образом, к началу представления статья у меня была практически готова — я написал ее, сидя над омлетом в маленьком, душном и дымном кафе. Во избежание накладок, памятуя классический случай с критиком, давшим отзыв о спектакле, который был отменен по случаю пожара, уничтожившего театр, я посмотрел и балет. Первый раз в жизни. После его окончания я счел свой отзыв достаточно шикарным и невразумительным, чтобы удовлетворить Мерля Б. Свейна.
Я понимал, что так не может продолжаться до бесконечности. Через несколько дней я дал обзор концерта, где исполнялись симфонии Шуберта. Потом оперы. Невероятно: я был самозванцем. Нервы у меня были натянуты, как струны. Я каждую минуту ждал, что меня разоблачат, выпрут, депортируют — бог весть, как обойдутся французские власти с поддельным музыкальным критиком, который к тому же американец.
Для меня тогда целью жизни было любыми средствами остаться в Париже, но сделаться для этого музыкальным критиком представлялось поистине крайним средством. С тем же успехом можно было попытаться убедить человечество, что мир все-таки плоский.
Подавленный, охваченный ледяными когтями ужаса, я оказался в Люксембургском саду на лавочке, достаточно удаленной от развлекательных заведений, чтобы с нее не слышны были деревянные духовые, в которые дудела толпа венгров. Мне в этом сочетании мерещилось нечто зловещее. Прямо передо мной несколько стариков играли в шары и курили окурки не длиннее ногтя большого пальца. Их синие береты и поношенные твидовые пиджаки были для меня квинтэссенцией Парижа, заграничной жизни и странно трогали сердце. В небе собирались тучи, и его мягкий серый оттенок гармонировал с колеблемой ветром зеленью крон, словно искусный декоратор всеми средствами старался углубить мою меланхолию.
Я забрел в сад после обеда со Свейном, в котором к этому времени видел не столько спасителя, сколько изощренно коварного мучителя. Редактор без конца расспрашивал меня о музыке: какой-то нездоровый выверт натуры заставил его увидеть во мне ментора, который может наставить его в культурных вопросах, не заставляя казаться полным идиотом. Единственным спасением для меня было упорно направлять дискуссию к тем немногим областям, в которых я поднатаскался за прошедшие пару недель, и он, хоть иногда и косился на меня, когда мои увертки даже для него оказывались уж слишком очевидны, казалось, принимал мои рассуждения всерьез. Короче, мы являли собой пару персонажей грубого интеллектуального фарса.
За кофе, под негромкий ропот уличного движения и щебет птиц в кронах платанов на узкой улочке, он вдруг постучал толстыми, словно обрубленными пальцами по столу, требуя моего внимания. Я с радостью оборвал свои рассуждения по поводу Дягилева.
— Да, мистер Свейн?
— Джаз, — сказал он.
— А, да… Да, джаз.
Я постарался произнести это так, словно вспоминал счастливые часы, когда Армстронг качал меня на коленях в борделе Нью-Орлеана. И очертя голову бросился глубже в трясину.
— Король Оливер, — говорил я, склоняя голову под тяжестью предположения, будто знаю, о чем говорю. — Джелли Ролл и его «Red Hot Peppers».
На этом я иссяк, выложив все немногие известные мне имена.
— Вы и в самом деле их слушали? В Чикаго?
— На летних каникулах, когда учился в колледже. Мои родители проводили лето в домике под Чикаго…
Это было правдой, только слушал я тогда разве что оркестрики, под которые танцевали в том или ином пригородном клубе. Я разглядывал девушек в летних платьицах, кивал Свейну и лгал.
— Молодчина, молодчина, — бурчал он, нацеливаясь на меня, как грузный коршун на добычу. — Боже мой, это чертовски удачно. Ньюмен что-то говорил насчет того, что вы оказались… я еще тогда заметил…
— Он говорил?..
Ньюмен, основной ведущий раздела культуры, опытный, знающий все ходы и выходы, пугал меня больше всех. Уж он-то, конечно, видит меня насквозь.
— Да… Говорил, будто все, что вы пишете, — полное дерьмо.
— Полное? Понимаю…
— Нет-нет, вы совсем не так поняли. Это
Он с самодовольным видом засунул большие пальцы в жилетные карманы.
— Нет-нет, вы-то мне и нужны, Годвин, и как раз для джаза. Все эти крысиные норы на Левом берегу. Займитесь-ка ими.
Он ущипнул меня за плечо, сказал, что мне же хуже, если я не слушаю Мерля Свейна, и мы расстались.
Ощущая близость рокового часа, я зашел к своему букинисту, выбрал томик, сулящий откровение тайн джаза, и откопал несколько пластинок Армстронга, завезенных из Америки. Теперь надо было найти кого-нибудь, у кого есть граммофон. И тут я оказался на лавочке и сидел, глядя на играющих стариков.
Через некоторое время длинная тень упала на дорожку и нависла надо мной. Я вынырнул из безутешных страданий по поводу джаза, Свейна и проворной многоножки, которую обнаружил в своей постели тем утром — я перебрался в дешевую гостиницу, украшенную чарующим видом на сточную трубу и журчанием воды в канализации, — и, подняв глаза, обнаружил над собой воплощение деревенщины. Зрелище застало меня врасплох, напомнив карикатурные фигуры с вечными соломинками в волосах, в брюках, из-под штанин которых видны высокие башмаки и волосатые лодыжки. В сущности, склонившийся надо мной парень не так уж походил на карикатурную фигуру из низкопробных книжонок: просто его облик отчего-то приводил на ум книжный идеал деревенщины.
— На вид вы американец, — дружелюбно заговорил он. — Ничего, если я тут пристроюсь?
Он уселся на дальний конец скамьи.
— Американец с какой-то заботой на уме.
Мне вовсе не понравилось, что во мне так легко узнали американца.
— Скажите, вы случайно не из тех идиотов, которые мечутся от моста к мосту, мешая и докучая потенциальным самоубийцам?