нагрудном кармане. Клайд тянулся к ней, а она отступала, исчезала из вида, и Клайд уходил за ней. Это была игра. Вскоре свет гас. Для Годвина это ничего не значило. Он знал, что там происходит. В конце концов он засыпал, так и не дождавшись ее возвращения, а когда просыпался, она лежала, свернувшись рядом с ним, и можно было подумать, что ему все приснилось.
Однажды днем, после встречи со Свейном и прежде, чем настало время подумать об отъезде для освещения балетных гастролей в провинции, Годвин, отдуваясь, поднимался по крутой лестнице к квартирке Клотильды. Он жил в собственной квартире через площадку, но большая часть его дневной жизни проходила у Клотильды. Не желая его огорчать и желая проводить с ним как можно больше счастливых беззаботных часов, она сильно урезала то, что называла иногда «часами позирования». Годвин с благодарностью принимал и эту малость. В тот день, однако, он выбрал не самое подходящее, если не сказать неудачное, время.
Одолевая последние ступени лестничного пролета, он увидел, как дверь Клотильды распахнулась, грохнув о стену, и на площадку вывалился крупный, полный и распаренный мужчина. Подтяжки у него были на месте, но рубашка липла к телу влажными пятнами, а пиджак он нес на руке. И прическа у него была не в порядке. Маленькие глазки быстро нацелились на Годвина, в них что-то мелькнуло, и мужчина протиснулся мимо, отвернув лицо. Он тяжело затопал по лестнице, словно тормоза у него отказали и он не владел собой. Клотильда стояла у кухонной раковины, сплевывая в слив. На ней был китайский халат с красными драконами — неподпоясанный. Полы расходились. Когда она наконец отвернулась от раковины, Годвин увидел ее маленькие острые груди, красные пятна на коже, округлые бедра.
— Ты меня напугал, — выдохнула она.
На ее лице возникла истинно французская белозубая улыбка.
— Как я рада, что это ты.
На столе, рядом с букетом в вазе, лежали деньги. Она сняла с крючка полотенце и немного отвернулась. Он подошел к ней сзади, прижался к крутым круглым ягодицам, почувствовал возбуждение, с которым не смог бы справиться, даже если бы захотел.
Она вытирала полотенцем между ногами.
— Скажи, что ты на меня не сердишься.
— Не сержусь, — прошептал он.
Маленькие груди легли ему в ладони.
— Тебе решать, как тебе жить.
Она поглаживала его задом. Кончила возиться с полотенцем.
— Я не знала, что он придет. Явился ни с того ни с сего. Никак было не отвязаться. Он был… очень постоянным клиентом. Ты понимаешь, Роджер?
— Я хочу тебя. Сейчас же.
— Какой ты смешной, Роджер. Тебя это возбуждает, да? — шепнула она, вдруг часто задышав.
Подтянула халат к поясу. Ягодицы были розовыми.
— Он меня отлупил, — вздохнула она. — Вреда от этого нет, верно? Ему непременно нужно сперва меня отлупить, без этого ему никак, он не может… Он словно гадкий мальчик…
Она склонилась на стол, пальцы ее перебирали бумажные франки. Расставила ноги, оперлась на стол локтями. Когда он начал, руки ее протянулись через стол, пальцы сжали дальний край, дыхание вырывалась гортанными стонами в такт его движениям.
У нее снова и снова вырывались стонами одни и те же словечки, пока он не кончил. Потом он поднял ее — беспомощный комочек — прижал к груди и ласково уложил в постель. Он лег с ней рядом, и она улыбнулась, не открывая глаз, когда его губы коснулись
Потом они пошли в кафе и выпили по чашке кофе со сливками, закусывая хлебом. Ей было хорошо и спокойно, и он знал, что не испортит ей настроения, если заговорит о встреченном на площадке мужчине. Он не мог заставить себя причинить ей боль. Возможно, это была любовь. Он знал, что еще слишком молод, чтобы судить.
— Он показался мне знакомым, — сказал Годвин. — Я его где-то видел. И думаю, у него насчет меня то же ощущение.
— Да, ты его видел. Он бывает в «Толедо». Приводил своего друга и девочку. Трое англичан.
— Ну конечно, вот оно что! Его зовут Тони, не знаю как фамилия. И второй, то ли майор, то ли полковник…
— Полковник, — сказала Клотильда. — Я не знакома ни с ним, ни с девочкой. Знаю только Тони Дьюбриттена. Он… как это называется, такое ужасно английское выражение… — она постучала по губам пальцем с ярко-красным ногтем. — Земельная аристократия…
Она пожала плечами.
— Надо понимать так, что он владеет землей. Старый род. Очень этим гордится. Никто, кроме разве что китайцев, не поклоняется так своим предкам. Или японцев? Синтоизм…
Она нередко говорила вещи, которых он никак от нее не ждал. Синтоизм, надо же! Надо бы посмотреть, что это такое.
— Я знаю его уже год. Почти. Он мне не друг, но он, как бы это сказать? Грустный, пожалуй. Не повезло с женой. С мужчинами это часто бывает, нет? Он хорошо мне платит. И занимает совсем немного времени. Его легко удовлетворить. А другие двое, полковник и школьница… Он о них не рассказывал. Сколько я сама заметила, они… — она дернула плечом, — не очень симпатичные.
Когда он собрался уезжать на балет, она взяла его за руку.
— Роджер… хочешь, я с ним больше не буду встречаться? Хочешь, я стану другой? Скажи мне, чего ты хочешь, Роджер?
— Я хочу, чтобы ты была моей Клотильдой… такой как есть, или такой, какой станешь… мне все равно.
— Я люблю тебя, Роджер.
В тот вечер он не мог сосредоточиться на балете. Но думал он не о Тони Дьюбриттене. Он думал о Клотильде. И гадал, пойдет ли она этой ночь к Клайду.
Свейн сидел в кафе, раскинувшись в плетеном шезлонге, соломенная шляпа лежала на свободном кресле, бледный лоб порозовел от полуденного солнца. Рукава полосатой рубашки были закатаны, открывая белые, почти безволосые предплечья, такие полные, что кожа, казалось, вот-вот лопнет. Он скосил взгляд на высокого, похожего на филина мужчину с задумчивым лицом, который не то чтобы смотрел, а скорее поглядывал на редактора. Потом мужчина вскользь бросил любопытный взгляд на Годвина, свернувшего с тротуара и подошедшего к столику. Свейн невнятно представил их друг другу — что-то вроде «Айова, познакомьтесь, Огайо», и человек-филин, пожав Годвину руку, извинился и попятился, налетев задом на официанта, после чего поспешно скрылся.
— Что еще за Огайо? Что за птица?
— Один из лучших правщиков в Париже, вот он кто. Зовут его Джим Турбер. Я все пытаюсь переманить его из паршивого листка полковника Маккормика, «Чикаго Трибюн» в парижском издании. Господи, что у них за шайка снобов! Маккормик, верно, никогда не читает своей газетенки, не то бы он всех поувольнял. Эллиот Пол — это романист, Эжен Жола — это поэт — снобы, но недурны, недурны. Но этот Турбер, он гений в стилистической правке. Если надо, просто пишет все заново. Садитесь, садитесь. Вы хоть понимаете, что написали в своей последней статье?
— Разумеется, нет. Я подслушал, что говорили зрители на премьере, и все записал. Они, кажется, понимают, что там делается.
— Вот именно, что не понимаете, сынок. Нам предстоит зажарить очередную рыбу. Мерль Б. Свейн тут подумал, а когда Мерль Свейн задумывается, страх обуревает сильнейших. Зарубите себе на носу.
Свейну вряд ли было больше сорока, но его редкие нестриженые волосы были седыми, лицо в морщинах, у него было футов двадцать лишнего веса и он привычно строил из себя брюзгу. Годвину он представлялся старым, как Мафусаил. Старым и мудрым.
— О чем же вы думали?
— Мерль Б. Свейн думал о Роджере Годвине и о будущем Роджера Годвина. Вы честолюбивы? Вы