По булыжной мостовой, сбитой из круглых, как яйца, голышей, лениво цокал конь. На передке телеги, которую он тянул, коротенький, как окурок, сидел погонщик. Позади него зло гремели пустые бидоны. Но по мере того как телега катилась вдоль мостовой, голоса у бидонов добрели. Дело в том, что всякий раз, подъезжая к хате, стоявшей по ту или другую сторону мостовой, — а мостовая была не чем иным, как улицей украинского села Коленцы, — телега притормаживала, коротенький соскакивал и сапогом с железными подковами на носке и каблуке, стучал в ворота, громко кудахча:

— Матка!.. Млеко-о-о!..

«Матка» выходила и выносила кувшин. Коротенький сливал добычу в бидон и ехал дальше.

Случалось, что «матка» не выходила, но это как будто нисколько не огорчало погонщика. Подождав, сколько надо, он вынимал из зеленого френча книжицу и под математическим символом «минус» заносил в нее номер хаты, отказавшей вермахту в молоке. И ехал дальше, зная, что «минус» этот будет дорого стоить хозяевам хаты.

…«Одарив» коротенького молоком, угрюмые «матки» гневно смотрели ему вслед и рассерженно, как гусыни, шипели:

— У, проклятый Окурок!.. Чтоб тебя лихо хватило с того молока!

А Окурок ехал дальше, довольный собой и судьбой, дважды благословляя ее за то, что она пустила его на свет недомерком, а благодаря этому не упекла и на передовую, где другие, «полнометражные», льют кровь — «Хайль Гитлер!» — за фатерланд. Хай льют. «Хай» — так, кажется, по-украински. А он — он будет подкармливать их украинским маслицем, сбитым из украинского молока на немецком заводе: свой советские, отступая, дотла сожгли.

Окурок был труслив и, как все трусы, знающие за собой этот непреодолимый для них порок, безобразно подл. Но из-за трусости он и подличал-то лишь скрытно, с оглядкой, чтобы, не дай бог, не попасться и не поплатиться за эту подлость. Подличал, заранее зная, что не попадется на этой подлости или что обиженный им никогда не обидит его.

Как все немцы-тыловики, он боялся партизан. Эта боязнь ему уже дорого стоила. «Рус партизан!» — разбудил его как-то казарменный шутник. Он вскочил, сонный, и, как отзывом на пароль, ответил: «Гитлер капут». Потом в ногах у шутника валялся, чтобы тот не доносил на него…

Последняя хата, а там, через поле, и молокозавод. При взгляде на мазанку немец поморщился: нет чтобы побелить заново, вся в подтеках, как в слезах. Хаты на Украине всегда сверкали празднично- березовой белизной. Загоревали люди — почернели хаты.

…Он как на забор наткнулся, случайно поймав его взгляд. Потянулся почесать спину кнутовищем и, повернувшись влево, увидел мальчишку лет двенадцати-тринадцати. Синяя, пузырем рубашка на животе. Подумал, усмехнувшись: животы не от одной сытости пухнут. В длинных до пят черных штанах, в рыжих сандалиях на босу ногу. И вихор на голове, как петушиный хохолок. Мальчишка как мальчишка. Щелкни, как вошь, ногтем, и нет его! Но глаза… Он, как на забор, наткнулся на них и, струхнув, поежился. Сам мал — от горшка два вершка, так, кажется, у русских говорят, — а зла в глазах на целый котел хватит. И дай ему волю, он бы его в том котле со всем рейхом сварил…

Хотел отвести глаза, мальчишка не отпускает. Смотрит зло и пристально. Испугался: может, за мальчишкой кто? Потому тот так и смотрит… Вытянулся, озираясь. Нет, никого. Один мальчишка. Глянул еще раз и плюнул, досадуя на трусость. Глаза у мальчишки злы не от ненависти, а от голода. Вон он как жадно на бидоны с молоком поглядывает. Ну, что ж, сейчас сыт будет.

Окурок, отвернувшись, отстегнул от пояса флягу, что на манер кобуры болталась сбоку. Пошарил, запасливый, в штанах и вынул табакерку… с солью. Отвинтил у фляжки крышку, высыпал в нее содержимое табакерки и, разболтав, поманил.

— Пей! — приказал. — Млеко!..

Мальчишка запрокинул голову и стал пить. Поперхнулся, и его стошнило. Окурок радостно заржал…

Пусть ржет, пусть. Мальчишка свое дело сделал. Выследил, куда Окурок возит молоко, и познакомился с тем, кто его возит. Когда негодяй возница уехал, мальчишка беззвучно засмеялся.

Вечерело. Солнце, склонив голову на заход, искоса озирало землю, но уже не заглядывало в буерак, в котором изнемогал от тошноты мальчик. Лучи скользили поверх убежища. Он все теперь привык делать беззвучно и незримо, как человек-невидимка. Ночью, крадучись, во всем черном, как сама украинская ночь, пробирался то в одно, то в другое село на родной Киевщине и на столбах без проводов — провода пообрывала война — развешивал листовки собственного сочинения и исполнения:

«Смерть фашистским оккупантам. Партизанский отряд Петра Зайченко».

Отряд — это сам Петя. Он мстит врагам, как может: листовками, поджогами, а теперь вот операцию «Молоко» задумал. Пусть Окурок чуть и не отравил его, пусть, зато он выследил, куда тот свозит свою добычу. Вчера еще выследил, а сегодня перепроверил. Повез туда же, куда и вчера возил.

…Окурок свез молоко на склад и отправился в казарму. Склад — объект охраны команды, в которой он служит, поэтому казарма и склад — соседи.

Ночь. Окна в казарме настежь, и с улицы в казарму прет духота. Среди ночи Окурку подъем: до утра в дневальные. Приняв дежурство, он, чтобы невзначай не задремать, ищет дела. Выходит во двор под огонь дежурной лампочки и выносит фляжку. С утра за молоком. Не мешает заранее сполоснуть. Трясет, наполнив водой, и вместе с нею выплескивает на землю что-то белое. Наклоняется, поднимает и вдруг, вглядевшись в то, что поднял, вопит, как оглашенный. Минута, и вся казарма на ногах. Над Окурком с пистолетом в руке офицер. Усы — пиками вперед, пряди волос на лбу — рогом, лохматые гусеницы бровей изогнуты, как два вопроса, все тычет в Окурка и спрашивает: «Что?»

«Вот… Пустая была… Там, на подоконнике… А тут смотрю… в ней вот…» — И потрясенный Окурок протягивает офицеру в одной руке фляжку, а в другой листовку, на которой вкривь и вкось нацарапано:

«Смерть немецким оккупантам! Партизанский отряд Петра Зайченко».

Офицер, едва взглянув, тут же командует казарме: «В ружье». Он бодрится, командуя, но его, как и всех, держит страх: «Партизаны в казарме? Не может быть. А впрочем, чем черт или те же партизаны, что еще хуже черта, не шутят!..»

Обыскивают казарму и, не найдя ничего, успокаиваются. Но это внешнее спокойствие. Сердце у всех в клещах страха. И когда где-то вдали за казармой гремит автоматная очередь, они — самим страхом, самим ощущением партизан уже подготовлены к ней — воспринимают ее без всякого удивления. Не спеша и уступая друг другу, выбегают из казармы и, рассыпавшись в цепь, идут в сторону, противоположную молочному складу. Еще два шага… еще шаг… еще полшага, и вот она, ожидаемая, — в тишине украинской ночи гремит автоматная очередь… Падают как подкошенные, но ни убитых, ни раненых среди подкошенных нет. Автоматная очередь гремит где-то позади них. Прислушиваются и догадываются: гремит на молочном складе!..

Когда они, подбадривая друг друга, врываются наконец на склад, то уразумевают: склад в их опеке больше не нуждается. В молочной белизне рассвета видно, как из всех бидонов хлещет молоко, и ни один не годится в дело. Все они изрешечены пулями. А на одном из них угольком нацарапано:

«Смерть немецким оккупантам. Партизанский отряд Петра Зайченко».

НОЧНОЙ ПОЧТАЛЬОН

Привычные звуки не будят. Поэтому спящий и не проснулся, когда под окно снова подошел дождь

Вы читаете Лёшка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату