— Вам профессор читает эту чепуху, гипнотизирует вас, а вы, желторотые, уши развесили и верите ему.
— Ваша наука о праве это то же богословие.
— Да у нас много всяких теорий, — возразил Кузьминский.
— И богословие тоже у католиков одно, у православных другое, у каких?нибудь молокан — третье. И всякий говорит, что он один знает истину.
Маклаков заметил, и Л. Н. совершенно с ним согласился, что ничего вообще не может быть нелепее науки о праве.
Маклаков сказал:
— Люди сами насочиняли законов, а потом изучают их и говорят о какой?то науке. Когда изучают законы природы — дело другое, а тут ни о какой науке и речи быть не может. Единственное, что еще может быть, это — изучение истории развития права.
29
Л.H., рассказывая про свои разговоры с Маклаковым, сказал:
— Я понимаю, что он не может поднять этого вопроса (о Джордже): он связан с партией. Он мне говорил про Челышева, того, что все о пьянстве в Думе говорит. Маклаков думает, что Челышев скорее других мог бы возбудить этот вопрос в Думе. Действительно, современный образованный человек, если он хочет заняться каким?нибудь вопросом добросовестно, должен прочитать целую гору. А такой, как Челышев, наивный, он рубит сплеча и скорее может взяться за это дело.
— Но все?таки правительство чувствует всю важность земельного вопроса. Даже нелепый закон 9 ноября (о праве крестьян переходить на отруба) — это попытка что?то сделать в этом направлении, так как так оставаться не может. Это вроде как — я теперь плохо помню — в старину при освобождении крестьян были временнообязанные. Это было необыкновенно нелепо, но все?таки причина была — сознание, что дальше по — старому продолжаться не может.
— Нынче утром — я по утрам бываю не так глуп, как сейчас… Вы не думайте, что я жду, что вы скажете, — обратился Л. Н. к Николаеву, — «Нет, Лев Николаевич, вы совсем не глупы», — я это серьезно говорю. Разница между мною сейчас — вечером и утром — огромная, как между человеком сорока лет и трехлетним ребенком, не преувеличиваю… Так я гулял утром и готовил целую речь, которую собирался сказать Маклакову. Вернулся, а он уже уехал… Было досадно. На него, впрочем, плоха надежда, но я все?таки хотел со своей стороны сказать ему все, что думаю.
— Я не понимаю, как можно быть теперь в России не анархистом? Россией управляет шайка грабителей. Как можно участвовать в таком правительстве? Если уж можно пойти в Думу и участвовать в правительстве, то только если хочешь добиться чего?нибудь большого, и, разумеется, таким большим делом является разрешение земельного вопроса.
Л. Н. довольно давно получил письмо от какой?то польки, которая ему написала по поводу его статьи о Боснии и Герцеговине.
— Она мне пишет, — сказал Л.H., — «вы написали о Боснии и Герцеговине, а о Польше ничего не скажете. Здесь ничего не поделаешь с вашим дурацким непротивлением, единственное средство — вооруженная борьба».
— Я тогда ей ответил небольшим письмом, которое меня не удовлетворило, и я его не послал. Я получаю аглицкий (Л. Н. всегда говорил «аглицкий») журнал об Индии, который выходит в Лондоне и на котором, как эпиграф, написано: «Resistance». Аналогия этих двух явлений на разных концах света меня поразила, и я стал ей (польке) отвечать и теперь работаю над этим письмом.
— Они отвергают единственное возможное средство борьбы и проповедуют вооруженное сопротивление. Польша по отношению к России — все равно, что пигмей, идущий на титана. А в Индии они забывают, что огромное большинство порабощающего их войска составляют сами же индусы.
Л. Н. говорил об искусстве, между прочим о музыке. Очень хвалил мазурку Скрябина (Fis?dur op. 40) и эскиз Аренского F?dur.
— А вот вчерашнее скерцо (cis?moll, Шопена) хорошо, но я в нем уже вижу искусственность. А ваш Бетховен — я его за это и не люблю — в нем много искусственного… Пушкин говорит: «Прекрасное должно быть величаво», — а я бы сказал: прекрасное должно быть просто.
— Вы ко мне или просто гуляли?
— Нет, к вам.
Я пошел рядом с лошадью.
Л. Н. сказал:
— Что вам рассказать? У меня был нынче интересный человек, скопец из Румынии, без усов и бороды, молодой, сильный. Я спросил его, добровольно ли он стал скопцом. Он сказал, что совершенно добровольно, что не мог бороться с половой страстью и оскопился. Говорит, что в послесловии к «Крейцеровой сонате» нашел какие?то слова в пользу скопчества. Я не помню — надо будет посмотреть. Он очень умный и интересный человек.
Когда мы приблизились к дому, я сказал Л.H.:
— Проезжайте здесь, тут ближе, — и показал ему калитку мимо нашего балкона.
— Нет, я мимо Николаевых проеду: я его давно не видал.
Он подъехал к дому Николаевых. Я шел рядом. Николаев вышел, поздоровался. Л. Н. поговорил с ним немного, сказал, что чувствует себя лучше, а вчера был совсем нездоров. Потом спросил:
— А где же Лариса Дмитриевна?
— Она у печки, стряпает что?то, — ответил Николаев. В это время она вышла и поздоровалась со Л. Н. Я не заметил в ней ничего особенного, а Л. Н. сразу спросил:
— Что с вами?
Она отвернулась, слезы выступили у нее на глазах, и сказала:
— Ничего, Лев Николаевич.
Л. Н. продолжал разговор с нами. Потом сказал:
— Ну, прощайте милые друзья, мне пора… Что ж это вы такая печальная, — спросил он опять Ларису Дмитриевну.
Она вспыхнула, и опять слезы…
— Ну, прощайте. Я сам нынче такой же, так что мы можем с вами разговаривать.
Л. Н. уехал. Мы с Николаевым пошли немножко ему вслед, и Николаев сказал мне:
— Насквозь видит!
И правда, ему и говорить не надо: все чувствует.
Вечером Л. Н. вышел ненадолго из своей комнаты, сыграл со мной в шахматы. Потом ушел к себе и стал диктовать что?то Александре Львовне. Мне нужно было рано уехать домой, и я простился с ним. Он спросил:
— Ну что? Вы потом видели Николаевых?
— Да, Лев Николаевич. У них, кажется, все обошлось, и они все вместе отправились гулять.
1
— Стихи его совсем неграмотные, но у него есть несомненно талант. Это странная вещь — я стихов не люблю, но понимаю, что ими можно выразить часто гораздо короче и сильнее то, чего иначе так сказать