столе перед ним, рядом с его тяжелою рукою, такой же тяжелый, темный и неумолимый, лежал револьвер.

Все понимали, что допрос делается для формы, что всё, как говорится, решено и подписано заранее. Стоило ли тратить время на пустые разговоры? Боженька не мешал поспешности, почти не отвечая на задаваемые ему вопросы. А предлагалось ему отвечать на обычное «имя и фамилия», «возраст», «род занятий» и прочее. В заранее, может быть, рассчитанный момент комиссар вскочил и, ударив о стол рукою, закричал в побледневшее лицо Боженьки:

– Отродье поповское!.. Старые штучки, дырявой рясой бунт прикрывать, святоша собачий... Богом быть захотелось! Так я тебе дам Бога...

Речь Беленького была выразительнее, но я не решаюсь восстановлять ее полностью. Движеньем пальца комиссар подтолкнул к краю стола клочок бумаги и, стуча по нему рукояткой револьвера, крикнул: - «Пиши имена сообщников...»

К всеобщему удивлению присутствовавших при допросе, Боженька покорно подошел к столу и, нагнувшись к бумаге, написал появившимся предупредительно сбоку пером несколько косых строчек. Вошедший было в роль Беленький, озадаченный этим, сразу обмяк и, выпятив губы, выжидательно опустился обратно на стул. Когда Боженька кончил, он рванул листок и, нахмурясь, долго его рассматривал. Потом поглядел поверх бумаги на жалкую фигуру, стоявшую перед ним во всем убожестве немытого, покрывшегося смертельным потом, запыленного, тщедушного тела, сквозившего в дыры рубашки и полотняных штанов, опустил опять глаза на бумагу и, внезапно отвернувшись, не глядя сделал жест, что-де допрос кончен. Когда за Боженькой закрылась дверь, комиссар расправил и бросил на стол смятую им было бумажку и, встав, кинул сквозь зубы - «подшить к делу».

На бумажке были Боженькой написаны имена сообщников контрреволюции: «Будда, Конфуций, Магомет, Моисей и Иисус из Назарета».

На следующий день в городе было расклеено объявление, в котором оповещалось, что сын дьякона такой-то, по прозвищу Боженька, уличенный в подготовлении вооруженного восстания и контрреволюционной пропаганде, будет публично казнен на площади перед собором.

К тому времени город уже пережил зверские расправы, несколько расстрелов, но о публичной казни слышал впервые. Сколько было подпольных возгласов возмущения о средневековье, готтентотстве, гекатомбах! Однако в назначенный день с утра все уцелевшие заборы и деревья вокруг площади скрипели под тяжестью зрителей, спешивших занять места поудобнее.

Как я уже говорил, жил я тогда в соборной ограде в старинной башне. И вот, чтобы не стать невольным свидетелем казни, с утра же я бежал подальше от страшного места. Неподалеку от дома я встретил старичка-учителя, который, сжимая толстую палку, прохрипел мне на ухо, что готов сбивать с заборов на землю палкой по головам собравшихся мальчишек, из которых половина была гимназисты, его ученики.

Задыхаясь от приливающей к шее крови, замирающими шагами я вышел из города и шел до тех пор, пока не свалился на колючую сухую межу. В поле было тихо. Пахло горькой полынной осенью. Густые облака волочили по дальнему лесу свои тяжелые складки, вкрадчиво обходя вокруг землю. Я взглянул вниз на город, мирно расположившийся на холме, разбросавшийся над рекою - и заломивший высоко два локтя - красную крышу гимназии и белые высокие купола собора. Собор отсюда казался белой игрушкой, вырезанной из дерева, густо побеленной и позолоченной, с нарисованными тушью окнами и главным входом. Внимание мое остановили черные фигурки людей, копошившиеся на крыше собора под барабаном главного купола. На самом куполе возле креста было тоже несколько человеческих козявок. Неужели оттуда смотрят? - подумал я и сейчас же, не веря, но уже не сомневаясь, понял... Главное было не внизу, а здесь, на верхушке собора, на виду у полей и соседних деревень, на виду у земли, вольного полевого ветра, этих облаков, скользящих по краю мира. Люди что-то привязывали к главному, самому высокому кресту, на котором раньше в Пасху зажигали цветные фонарики иллюминации.

Я закрыл глаза... Так я ждал минуту, две, три, слушая, как звучит кровь в венах на шее. Когда я открыл глаза, на куполе уже не было никого, с крыши собора толпа темным ручейком лестницы стекала вниз, а на большом кресте чернела, раскинув руки, маленькая человеческая фигура. И странно, единственный раз в жизни сердце мое дрогнуло величественным незабываемым трепетом предчувствия близкого, вот здесь, совсем рядом стоящего чуда. Если бы в этот момент осеннее небо раскололось громом и я бы увидел огромную руку Господню, простертую над городом, я бы принял это со слезами благодарного восторга... Но чуда не произошло, а в звоне полевой тишины я услышал отдаленный сухой треск, рассыпавшийся, как сухие горошины, ударивший дробью эха по лесу. Потом - еще несколько жидких хлопушек.

Я зажал уши и уткнулся лицом в сухую опустошенную жатвой, колючую щетинистую землю...

Этой ночью я ночевал у знакомых в другой части города. Утром, войдя в их сад, я не удержался, чтобы не взглянуть в сторону собора. Отсюда средний купол был слегка виден из-за деревьев. Беглым испуганным взглядом я успел различить только черную копошащуюся массу, бьющую крыльями, взлетающую и опять опускающуюся вниз, хлопочущую над чем-то на кресте, чего нельзя было увидеть...

Внешне город был спокоен. То, что кипело под этой каменною корою, все эти подпольные вулканы и броженья, оставались невидимыми. Но, казалось, камни молчат неспроста, и простое шуршание пыли по мостовой - было не простым, сеющим в молчании бури. Два дня после Боженькиной голгофы перед домом ревкома стоял выдвинутый на тротуар пулемет, и лошади в конюшне милиции стояли оседланными. Когда в город примчался автомобиль и, поворчав перед домом комиссара, увез Беленького по шоссе в сторону станции, - из дома в дом прошелестел зловещий понимающий шепот.

Но не только люди, - и камни тогда обманули. Беленький вернулся, контрреволюция попрятала свои головы, волнение пока улеглось... пока, конечно, потому что через месяц вокруг города затрепетали на ночном небе зарева пожаров, засуетились конные, загрохотали батареи - началось восстанье. Но это случилось уже позже.

Пока же всё было спокойно.

Как-то, в один из ближайших вечеров было маленькое уед-собрание.

Все были рассеянны. Шутки не удавались. Улыбки получались кривые. Кто-то было пошутил, что следовало бы уединистам распределить между собою кресты соседних церквей и что для самого грузного уединиста, пожалуй, не найдется подходящего креста - любой погнется, свернув набекрень купол. Пошутил и сам осекся, оглянулся, смяк и проглотил свою шутку. Разговор расклеился. Уединисты разошлись, бледные, потерявшие вкус к своему всепрезрению.

Это, кажется, было наше последнее собрание...

Когда я возвращался домой привычным путем, ставшим в этот вечер началом одинокого пути моего из затянувшегося безответственного детства в скудную суровую жизнь, в моей памяти возникли и зазвучали надо мною слова Боженьки, услышанные мною там еще, в поле над его землянкой: «храните ее для будущих веков, потому что этот век слеп, пуст и бесследен».

Дома я вытащил из-под ящика, на котором спал, его тетрадку (этим сокровищем с уединистами я не делился) и долго пытался найти смысл в параллельных выпусках из священных книг разных религий; но вместе со смертью того, чьей рукой были скоплены здесь эти волнующие фразы о милосердии, смирении и мудрости, как мне казалось тогда, отлетело от них что-то самое главное, то именно, для чего стоило собираться в этой ученической тетради сообщникам Боженьки, которых он выдал на допросе комиссару.

И я, помню, ощутил большую горечь за мир опустошенный, не принимающий чуда.

Меч. Еженедельник, 1934, №?15-16, 19 августа, стр.?14-18; №?17-18, 2 сентября, стр.9-14. В письме от 4 сентября 1931 Гомолицкий извещал А.Л. Бема о своей работе над романом в стихах «Памятник уединизму». Ср. строфу 19 в «Святочных октавах» (1939), №?315.

Герой Трынкин... Прусты и Джойсы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату