В головах будущих декабристов идея дуэли в кризисные моменты впрямую связывалась с идеей максимального политического поступка — цареубийства. В 1817 году Якушкин предложил своим товарищам застрелить Александра и тут же застрелиться самому. И это воспринималось им самим и рассказавшим об этом впоследствии Фонвизиным как вариант дуэли — со смертельным исходом для обоих участников.
Но подлинным идеологом и практиком дуэли как общественного, а в высшем выражении — и политического поступка, был Рылеев.
Вытеснение дворянского авангарда, наступление новой знати — чванной, продажной, радевшей о выгодах самодержца и собственных, но не о России, — все это ощущалось им с остротой ему лично нанесенного оскорбления. Знаменитый памфлет «Временщику» — пощечина Аракчееву, — предвосхитивший пушкинское «На выздоровление Лукулла», был, в сущности, картелем, откровенным вызовом. Рылеев реализовал свои дуэльные установки со всем напором темперамента. А темперамент у него — особенно в дуэльных делах — был расчетливо-вулканический.
Михаил Бестужев рассказывал: «Отставной флотский офицер фон Дезин, муж премиленькой жены своей, воспитанницы Смольного монастыря и подружки одной из моих сестер, вышедшей с нею в тот же год, приревновал брата Александра и вместо того, чтобы рассчитаться с братом, наговорил матушке при выходе из церкви дерзостей. Брат вызвал его на дуэль — он отказался.
Рылеев встретил его случайно на улице, и, в ответ на его дерзости, исхлестал его глупую рожу карвашем, бывшим в его руке».
Дуэльные начинания Рылеева, в которые он бросался с пылкостью революционного трибуна и сосредоточенностью политического тактика, как правило, заканчивались сокрушительно.
В повседневном быту наиболее чувствительные для чести человека дворянского авангарда столкновения с придворной бюрократической знатью происходили в сфере матримониальной. Эта сфера была органична для политических демонстраций, для акций устрашения.
Незадолго до восстания Рылеев стрелялся с женихом своей сестры. Неизвестно, что это был за человек и что именно явилось поводом для поединка. Но в подобных случаях брат невесты вступался за ее честь, когда жених пытался после помолвки уклониться от брака. «Дуэль была ожесточенная, — рассказывал Михаил Бестужев, — на близкой дистанции. Пуля Рылеева ударила в ствол пистолета противника и отклонила выстрел, направленный прямо в лоб Рылееву, в пятку ноги». Секундантом Рылеева был Александр Бестужев.
Этот поединок оказался смысловым прологом к самой знаменитой и самой идейной дуэли декабристской эпохи, дуэли, которую лидеры тайного общества превратили в крупную политическую акцию. Идеологом и организатором поединка был Рылеев, а Александр Бестужев принимал в нем деятельное участие. Это было первое прямое вооруженное столкновение дворянского авангарда с той политической силой, против которой и было, собственно, направлено восстание 14 декабря. И произошла дуэль в канун восстания, в сентябре двадцать пятого года.
Но у этой дуэли был более ранний, но очень выразительный аналог, обозначающий постоянство традиции.
В конце 1807 года Петербург потрясла смерть полковника лейб-гвардии Преображенского полка Дмитрия Васильевича Арсеньева.
Арсеньев входил в узкий кружок избранных, в центре которого стояли граф Михаил Семенович Воронцов и поэт, блестящий острослов и храбрец Сергей Никифорович Марин. Эти двое тоже были преображенцами. Всех троих связывала теснейшая дружба.
Понятия чести в этом кругу были незыблемы. Признанным арбитром в дуэльных ситуациях считался, по свидетельству князя Сергея Волконского, граф Воронцов.
Полковник Арсеньев выглядит натурой незаурядной и для конца XVIII века, когда формировался его духовный и душевный облик, очень характерной. Жаждущий воинской славы офицер, военный профессионал, командовавший в 25 лет гвардейским батальоном, он страдал от постоянной рефлексии и мучительно переживал несовершенство мира.
В апреле 1804 года Марин писал Воронцову, воевавшему в это время на Кавказе в корпусе знаменитого Цицианова: «Надобно сказать тебе кое-что и об Арсеньеве, который теперь в Корфу, куда около двенадцати тысяч нашего войска послано. Ты помнишь, что прошедшей зимой он собирался оставить Петербург и ехать с A. Л. Нарышкиным путешествовать; но как он остался, то Арсеньев, не хотя никак жить в столице, просился к тебе в Грузию, в чем бы, конечно, и успел, если б отец его не запретил ему. Но нынешним летом он узнал об экспедиции в Корфу и был столько счастлив, что государь, снисходя на его просьбу, ехать ему туда позволил… Ты и Арсеньев гораздо меня счастливее: разнообразные предметы, беспокойства войны, которым я по чести завидую, разбивают ваши мысли; а я осужден жить на одном месте, видеть все тоже да тоже, право достоин сожаления. Бог знает, когда я с вами увижусь. Много утечет воды Невской, покуда ты и Арсеньев будете опять с бедным Мариным. Грустно, друг мой, отменно грустно! Не к кому преклонить сирой головы моей, не с кем сказать слова тайного. Думая жить всегда с вами, я не искал друзей; да и где бы мог найти вам подобных?.. Ты, может, захочешь знать причины, которые заставили Арсеньева оставить Петербург? Храня его тайну, могу сказать тебе, что этому главная причина — любовь».
Этот текст говорит о многом. В этих людях рядом с мужественностью, доходящей до брутальности, жила карамзинская чувствительность, в данном случае реализовавшаяся в культ сентиментальной дружбы. «Бедный Марин» за четыре года до этого письма, будучи активным участником заговора против Павла, с обнаженной шпагой в руке удержал гатчинцев из дворцового караула, пытавшихся бежать на помощь к императору. Это Марину принадлежит знаменитый клич, брошенный в решающую минуту страшной ночи: «Ко мне, гренадеры Екатерины!.. Если эти мерзавцы гатчинцы двинутся, принимайте их в штыки!» Вскоре после сетований на однообразие столичной жизни Марин вдосталь испытал «беспокойства войны». Он прошел наполеоновские войны от Аустерлица до заграничного похода 1813 года, участвовал во многих сражениях, водил батальон в штыковые атаки. Был многократно и тяжело ранен. Картечная пуля, засевшая в его груди под Аустерлицем, очевидно, и стала причиной болезни и смерти Марина в 1813 году…
Арсеньев был не менее мужествен, но еще более чувствителен, а тоска по совершенству приводила к тому, что полковник страстно идеализировал женщин, в которых влюблялся и которые неизменно оказывались не теми, за кого он их принимал. И это окончательно подрывало его веру в справедливость и разумность мироустройства.
В сентябре 1804 года Марин писал Воронцову: «Бедный Арсеньев грустит в Корфу, скучает в Неаполе и хочет стреляться в Мессине. Да, мой друг, стреляться; я от него получил письмо, которое поставило дыбом мои волосы.
Вообрази, что его отчаяние почти ума его лишило: он ни о чем больше не говорит, как об… (княгине Суворовой. —