событиями, мрачного и растерянного.

И вот теперь судьба снова столкнула нас.

Я проходил мимо поезда правителя и вдруг услышал, как из одного вагона доносится музыка и пьяно поют цыганскую песню. Не знаю, был ли это вагон самого Колчака или в нем находилась свита, но ведь адмирал не мог не слышать этих возмутительных голосов.

И я снова подумал: кто он? Нет, не мне — кто он? — ибо я чужой его целям и планам, я угодил в эту кашу случайно и теперь лишь спасаю себе жизнь. Но кто он для людей, которые верили ему? Многие тысячи загубленных жизней, ужасная дорога плача и позора, что осталась за моей спиной, будущее без просвета для обмороженных, голодных, разутых и раздетых, ни во что не верящих войск, — неужели о них забыл этот человек, ввергнувший страну в пучину неслыханных мучений и жертв?

В ту пору попалась мне на раскурку газета «Сегодня» за понедельник 4 августа нынешнего, девятнадцатого года. Возле заголовка было сказано, что это «безпартийная общественно-политическая и литературная иллюстрированная газета. Выходит в Томске по понедельниками дням послепраздничным». Так вот — в передовице этой странной газетки цитировался приказ «Верховного правителя адмирала Колчака»:

«В среде тех граждан, которые никогда ни о чем не думали, кроме наживы за счет государственного бедствия, и утратили всякое представление о долге, совести и чести, создалась трусливая паника. Усиленно распространяются слухи о готовящихся выступлениях большевиков в разных городах. Только трусы, негодяи и изменники могут говорить о какой-то катастрофе, только в нравственно разложившемся обществе могут возникать такие явления трусости и низости».

Стыдно и горько было читать эти слова особенно теперь, в пору всеобщего панического бегства.

Я просмотрел другие статьи газетки, надеясь, что в ней найдется хоть один материал, в котором трезво описано положение и делается хоть какая-нибудь попытка отыскать выход из западни. Но на четырех страницах были помещены анекдоты, первополосная сенсация «Арест людоеда в Японии» и глубокомысленное исследование безвестного автора, подписавшегося «Лингвист» — «Как нужно писать: «Большевистский» или «Большевицкий».

Я опять взглянул на поезд Колчака и, может быть, впервые захотелось облегчить душу каким-нибудь длинным ругательством и швырять камни в окна этого несчастного по-своему поезда.

Через три дня наш эшелон ушел из Нижнеудинска, оставив на станции верховного правителя и его штаб, у которых нет уже ни войска, ни силы, ни веры в завтрашний день.

По всей линии было сравнительно спокойно вплоть до станции Черемхово. Здесь гарнизон восстал против власти Колчака. Это случилось в три часа утра двадцать первого декабря. Все офицеры, не присоединившиеся к восставшим, и все представители старой власти угодили в тюрьму.

Насколько я понял, руководили этой акцией эсеры и меньшевики. Однако рабочие сочли переворот половинчатым, назвали его «недоворотом» и за один час заняли телеграф, милицию, подходы к вокзалу. Таким образом, случилось нечто, похожее на двоевластие.

На станции рабочие установили суровый контроль, проверялись все поезда, офицеров и буржуа вылавливали и отправляли в тюрьму.

И вот в те же сутки, двадцать первого, не зная этого, мы прибыли в Черемхово.

Тотчас в открытые двери теплушки ворвались вооруженные рабочие и солдаты, навели винтовки на наши черепа и потребовали сдать оружие. Что мы, пять человек, могли сделать против них? Я и подъесаул Ш. помедлили со сдачей оружия и получили основательные удары прикладами, после чего наша участь была решена. Разоруженных, нас тотчас переправили в черемховский застенок.

Тюрьма — небольшой деревянный одноэтажный дом — была обнесена высоким забором. Нас посадили в тесную камеру, — по штату там должно помещаться шесть человек, но с нами в ней стало двадцать четыре.

Меня не очень удручил арест. Во-первых, можно было, после стольких лишений и трудов походной жизни, отдохнуть под крышей, отрешиться от постоянных тревог за кусок хлеба. А во-вторых, теплилась надежда, что нас отпустят.

Один только Ш. был взвинчен до крайности. Он постоянно требовал от нас каких-то действий, хотя всем было ясно, что здесь тюрьма и в атаку не пойдешь, и заградительного огня не откроешь.

Как выяснилось из рассказов Ш., он очень обеспеченный человек, сын крупного шимкинского купца (Шимки — село на Иркуте, в Саяне). Подъесаул ненавидел большевиков и называл их не иначе, как «комиссародержавие» и «товар — ищи». А была та злоба от того, что красные оставили папашу Ш., считай, без штанов, отобрав и мельницу, и лавки, и землю в пользу неимущего народа.

К нам в камеру как-то заглянул прапорщик Х., один из местных руководителей Политцентра. Насколько мне известно, это эсеровская организация, большевики относятся к ней с явным недоверием и язвительно называют «Центропупом». Политцентр уже, кажется, отдал власть большевикам в Иркутске или, во всяком случае, вот-вот отдаст.

Так вот, Х. убеждал нас, что задержаны мы временно. Как только разрешится вопрос, в чьих руках Иркутск, нас отпустят.

— Иркутск… — не то грустно, не то ядовито произнес прапорщик А., когда политцентровец ушел. — В чьих руках он окажется — не так уж трудно предугадать, господа…

— Что вы имеете в виду? — окрысился сын шимкинского купца.

— Иркутск постигнет судьба Уфы, Челябинска, Омска. Там утвердятся большевики, я в этом ничуть не сомневаюсь.

Ш. ожесточенно поглядел на прапорщика.

— Господи, — скривился подъесаул, — зачем тебе угодно было свести меня с компанией предателей и болтунов! Ни одного человека дела.

Дни в черемховской тюрьме тащились медленно и нудно, к тому же наше положение многократно ухудшал голод. Заключенным выдавали в сутки только четверть фунта ржаного хлеба на человека.

Двадцать четвертого декабря, в сочельник рождества Христова, нам разрешили собрать деньги и послать на базар кого-нибудь за покупками. При аресте у некоторых из нас уцелели небольшие суммы. Сложив их, мы через посыльного купили тридцать фунтов черного хлеба. Рождество отпраздновали, имея в его первый день более чем по фунту ковриги с солью и водой на одну душу. Соль нам пожертвовала администрация тюрьмы. Также ради праздника в первый день рождества была разрешена прогулка под строгим конвоем во внутреннем дворе.

В последующие дни режим и условия были те же, что и до рождества, то есть одна четверть фунта хлеба и холодная вода, и то не всегда в достаточном количестве. Случалось, соскребали лед с обмерзших окон и стен…

Я уговорился с хорунжим Д., что мы…»

Запись прерывалась по полуфразе. Бак потянулся, разминая затекшую спину, затем встал и прошелся по кабинету. Почувствовав себя лучше, позвонил Чудновскому.

— Не спите?

— Нет.

— Я прочитал дневник Россохатского.

— Ваше мнение?

— Это впечатляющий документ. Воистину дорога плача наших врагов. Однако сейчас война, и я предпочитаю относиться к дневнику, как к бумаге, из которой можно извлечь пользу.

— Разумеется. Иначе я не просил бы вас так спешно прочесть тетрадь.

— Где Россохатский?

— Сотник и хорунжий Дичко бежали из-под стражи во время этапирования в Иркутск. Политцентровцы не очень следили за арестованными.

— Они бежали напрасно. Я не стал бы держать их в тюрьме, Самуил Гдальевич. Во всяком случае, Россохатского. Он, видимо, порядочный, хоть и безвольный человек. Однако какая сила фактов в его дневнике!

— Да. Еще вчера я собирался показать адмиралу тетрадь. Это помогло бы нам вести допрос. Но

Вы читаете Камень-обманка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату