Дикой выпил, тотчас захмелел, молол нечто веселое: дескать, о чем говорить, мы — люди надежные, хлеб зря не едим, за нами не пропадет, сказано — сделано.

Японец слушал вяло, однако не перебивал. Когда бродяга утих, хозяин заговорил снова.

— Насколько я знаю, не ладите с властью. Но я коммерсант, политика — не мой конь. Мой буцефал — деньги. А деньги и в аду сила, господин Дикой.

Старик вздохнул.

— В горах можно потерять голову, но в наш век это может случиться везде. Не спотыкаются — лежа в постели. Итак?..

Мефодий подмигнул старику.

— А что ж — поищем! Авось — пофартит!

Дикой тогда полагал — сильно повезло. Только б найти Чашу! А там — лови его в тайге! Ха! Захотел от кошки лепешки.

И вот — что же в итоге: отправился в чертову глушь, в это зверье царство, — и снова судьба погладила против шерсти, и душа на волоске висит, хоть рождайся сызнова!

Он грустно плеснул в корытце немного спирта, выпил, и его окатило жаром, будто наглотался каленых камней. Когда вспышка прошла, стал думать, как жить дальше. Дин, эта потертая лиса, ни разу за все время, что они в Саяне, не заговорил с ним, Мефодием, о Золотой Чаше. Может, китаец сам норовит отыскать водопад и получить мзду? А-а, наплевать Дикому на Чашу, мало ли баек бродит по земле о всяческих кладах, сапогах-самоходах, о скатертях-хлебосолках!.. Стой, а почему байки? Вдруг и впрямь есть на Шумаке такая Чаша, и он, мякинная голова, упускает свой фарт! Нет, тут ухо держи востро!

А что он знает о Чаше? Да ничего, окромя того, что числится она здесь, на этой плюгавой речонке! Хозяин, что знал, сказал, чай, Дину и Хабаре. А ему, Дикому — накось!.. Все — вразбродь…

«Толку? век, а то?лку нет…» — обиженно подумал Мефодий о своей жизни.

От этого стало грустно, даже тошно, и он, чтоб успокоиться, стал говорить себе вслух — что на веку всё так: то подсвистывает те судьба, а то, как с леща, чешую скребет и дерет.

Но эти мысли все равно не приносили успокоения, и тогда Мефодий, покачиваясь и жалея себя до слез, стал петь. Голоса у него не было и в помине, потому он просто выкрикивал и растягивал слова:

И больше мне спать не придется Ни зимних, ни летних ночей, И так моя жизнь пронесется Под звоны кандальных цепей…

Мефодий думал: если извыть душу, то будет легче, — а стало совсем худо, и он внезапно заплакал мутными искренними слезами, окончательно решив, что конца этой нитке не будет, и беда идет на беду, и вот жизнь скоробила его вдоль и поперек.

После песни молчание одиночества стало еще резче и нестерпимей, и Дикой вдруг затопал по клетушке и стал поносить власть, которая одна была виновата в его неудавшейся, собачьей жизни. Это она, власть, обрядила Россию в солдатскую шинель, и порядок ввела, как на плацу, — ни выпить до безумия, ни бабу поломать, ни лишнего куска мяса съесть никому не позволено. А как же — недуг ее бей! — с дворцами, которым грозила войной, и смерть буржуям, и мировой пожар в крови?!

И Дикой снова почувствовал, что обманут, что зря, не за понюшку табака, совал голову под пули, и везет ему, как камню на мостовой, который все топчут. Известно — свой рот всегда ближе, и каждому свой червяк сердце точит, и ни к чему в жизни высокие слова, потому что весь смысл этих красивых слов только в том, чтоб оправдать любую подлость в свою пользу.

Он снова налил в корытце спирта, выпил. Наконец почувствовал, что сильно хмелеет, обрадовался этому, ощутил во всем теле необычайную легкость, даже праздничность, будто после удачной баньки.

Бросил взгляд на плошку с медвежьим салом, и пригрезилось: сгорбленный фитилек распрямился, засветил поярче, и колючие хлопья сажи на потолке и стенах теперь похожи на черный бархат, о котором когда-то тоже болел Дикой.

И в эту минуту ему отчаянно захотелось к бабе, к какой-нибудь бабе, чтоб ласкала его, и жалела, и сама требовала ласк, не давая передышки и восхищаясь им.

Он представил себе Катьку, синие ее глаза, и как они горят в любви, — и решил сейчас же, немедля, идти в избу и звать Кириллову с собой, а нет — так изломать ее кулаками, истоптать ногами, может, и полоснуть ножом, чтоб знала, стерва, какой есть закон, когда людям плохо!

Но он тут же усмехнулся, ибо не был уж так пьян, чтоб не понять: его выкинут из зимовья, изобьют, даже пристрелят, как только ударит Кириллову.

Дикой вздохнул и замысловато выругался. Спать ему совсем не хотелось, уже наспал на всю зиму вперед, и Мефодий жалко поморгал целым глазом.

— Живешь — не с кем покалякать, помрешь — некому поплакать…

Он снова стал вспоминать Катьку, как она себя вела, и вдруг решил, что ее холод ничего не значит, потому что не может же она при всех кинуться ему на шею, а так, какая ей разница! — был бы мужик и все.

И он, хмельно усмехаясь и покачиваясь, почти поверил, что Катя непременно придет, придет именно теперь, надо только набраться терпения и подождать.

Он даже стал прислушиваться к застенным звукам, и ему уже чудился осторожный скрип шагов, и легкое покашливание взволнованной женщины, и нерешительный стук в дверь.

Мефодий замер, весь согнувшись дугой, будто превратился в одно огромное ухо, и радость вперемежку с тревогой заполнила все его существо.

Он вздохнул облегченно и нервно, когда и в самом деле в дверь мягко ударили кулаком, не сильно, но и не очень тихо, будто с потягом, чтоб слышал лишь он, Дикой, и никто больше.

Мефодий, возбужденный и довольный до крайности, положил пальцы на засов, спросил хрипло:

— Кто?!

Ему показалось, что женщина там, за дверью, недовольно хмыкнула, точно хотела сказать с язвительностью: «Кто же к те, дураку, еще явится, окромя меня!» — и Мефодий отворил дверь.

В то же мгновение к нему метнулась огромная волосатая лапа с крючьями, и последнее, что Дикой увидел, теряя сознание от жгучей, опалившей все тело боли, были разъяренная харя с жаркой вонючей пастью и безумно-бешеные глаза, слезившиеся от голода.

Медведь вырвал Дикого на снег, схватил одной лапой за спину, другой — за шею, сдвинул лапы — и в тот же миг у человека хрустнули шейные позвонки. Точно отсеченный ножом, оборвался лютый, вовсе нечленораздельный не то крик, не то храп.

В следующую секунду зверь вонзил клыки в тело Мефодия, когтями содрал кожу с его головы и, хмелея от крови и нежданной удачи, с ревом стал мять добычу.

Россохатский первый услышал этот рев. За годы войны он научился при опасности выбрасывать себя из сна, будто пружиной, и одного мгновения хватило, чтобы сгрести карабин и кинуться из зимовья.

За ним, еще ничего не понимая, кроме того, что случилась беда, выскочили Катя, Хабара, Дин.

У баньки, в ясном свете круглой луны, огромный тощий медведь доламывал то, что осталось от Дикого.

Андрей еще на бегу вскинул оружие и, уперев ствол в очертания зверя, нажал на спуск. Тут же передернул затвор, выстрелил снова и, перезаряжая карабин, услышал беспорядочный залп рядом.

Шатун вздыбил, и над ночной онемевшей тайгой пронесся испуганный, злобный, отчаянный вой зверя.

Кинув добычу, медведь метнулся к пряслу и, тяжело перемахнув через него, бросился наверх, к гольцам. Он мчался обычными своими переступами, с виду будто бы неуклюже, а на самом деле полным ходом, держа тело, как всегда, наискось к тому направлению, каким уходил.

Хабара поймал медведя на мушку, чуть поднял ствол и спустил курок.

Звук выстрела круто ударил в горы, вернулся, отраженный, к людям, но шатун продолжал быстрый

Вы читаете Камень-обманка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×