В середине дня, кончив сборы, Катя сказала, опустив голову:
— Остались мы с тобой одни, никого нет. Разметало всех, как осенние листья.
Вздохнула:
— Посидим перед путем. Однако маленько. Боюсь я чё-то…
— Подожди минуту, — попросил Россохатский.
Он быстрыми шагами, почти бегом спустился к Шумаку и присел на камень подле маленькой насыпи, поросшей желтым лютиком, пестренькой камнеломкой, безлистным баданом. Под насыпью лежал Зефир, боевой конь, его верный товарищ военной неудачливой жизни.
— Прощай, дружок, — сказал после недолгого молчания Андрей. — Прости меня, дурака, Зефир.
Вернувшись к Кате, присел рядом с ней на пенек и, ссутулившись, замер.
«Кажется, наступает последний акт драмы, — думал он уныло. — Идем черт-те куда и зачем…»
Он взглянул на Кириллову, поправил на плече карабин и резко поднялся с пенька.
Катя тоже вскочила, надела понягу, помогла Андрею продеть руки в лямки сумы, и они, в последний раз поглядев на зимовье, быстро зашагали вдоль Шумака.
Через час на небольшой поляне, со всех сторон стиснутой кедрами и соснами, Катя остановилась и, скинув ношу, проговорила:
— Шабаш. Тут — отдых. Да и решить надо, куда наш путь.
Андрей ждал этого разговора и боялся его. Знал, что Катя не согласится уходить за границу, а он не может остаться в России. В родной стране ему теперь нет угла, кроме как на погосте. В любом селе, если не местная власть, то какие-нибудь вооруженные люди выведут его в расход и будут, разумеется, правы, потому что у войны, тем паче гражданской, не терпящей компромиссов и поблажек, свои законы.
Немного отдышавшись, Россохатский, будто ненароком, осведомился:
— Далеко ли до рубежа, Катя? Как идти?
Кириллова отозвалась раздраженно:
— Негоже нам забиваться в чужую сторону…
Она внезапно подвинулась к Андрею, спросила, заглядывая ему в глаза:
— Ты меня любишь — али так просто?
Этот вечный бабий вопрос рассердил Россохатского. Он хмуро посмотрел на женщину, проворчал:
— Сколько ж можно — одно и то же?
Катя сдвинула брови.
— Столько, сколько спрашивають.
— Мне скучно, нельзя без тебя жить, Катя. И хватит о том, пожалуйста.
— Ну, коли правда, слушай, чё отвечу. Ты мне один на всей земле. Ежели помрешь — и я не жилица на свете. Не хватить духу стрелять в себя, с тоски сдохну. Это я те, можеть, также наперед, на весь век толкую… Так вот — непутное не посоветую. Не к чему за межу бежать. По горе не за море: не огребешься и дома.
— Ах, боже мой! — пожал плечами Россохатский. — Разве ж я не люблю отечество, Катя? Да ведь застрелят меня в России!
Кириллова отозвалась убежденно:
— Прежде смерти не помирай. Война — там, само собой, люди лютують и головы рубять без милосердия. Но ведь конец бою. Тихо теперь, чать. Устали все от крови, от зла, от смерти на каждом шагу.
Она взяла голову Андрея в грубые, потрескавшиеся руки.
— К людям иди, скажи, как есть, пощады проси. Повинную шею и шашка не сечеть.
Помолчали.
— Ну, можеть, сошлють тя куда, и бог с ними, пусть ссылають. А я — за тобой, хоть на Лену, хоть на Индигирку ползком поволокусь. Нам ведь ничё не надо, кроме как вдвоем быть… Али не так?
— Удавят меня — кайся не кайся, — усмехнулся Андрей. — Ибо: мне зло, и аз воздам.
— Коммунисты — они в Христа не верять, у них свой бог, тут, на земле.
— Что чужой бог, что свой черт — цена одна… А на чужбине… что ж, работу сыщу, совьем гнездо, какое судьба даст. Будем жить тихонько да о России сны глядеть.
Сказав это, Россохатский жалко посмотрел на женщину и, чувствуя, что вот-вот по его щекам потекут слезы долго сдерживаемой обиды и горечи, отвернулся. В этот миг ему показалось, что он никогда не сможет кинуть отечество, сбежать в чужую страну, в чужие нравы, в чужой язык. Но что же делать, господи, что же делать?!
Спросил растерянно:
— Много ли верст до Модонкуля, Катя?
— Ах, опять ты за свое! Не добрести нам туда.
— На юг?
— Да.
— А на восток что?
— Шимки?, Кырен, Тунка?. А там и Иркутск.
— Тропы на Модонкуль знаешь?
— Откуда ж? Да и хребты ломать надо. У меня на то сил нет.
— Там, за рубежом, дороги есть?
Катя отвернулась и промолчала.
— Есть или нет?
— На Косогол тракт. А можеть, и не тракт — полевка.
— Косогол — озеро?
— Да. Большое.
— Вспоминаю. Оно на всех картах есть. Ну, что ж — идем.
— Куда ж грестись? По долинам мы бы на Монды спустились, на Кырен. А ежели к границе, через хребты — зверья тропа нужна. Без нее только вертеться станем, вроде волчка.
— Вот и давай искать ее, тропу жизни.
Он тотчас понял, что фраза получилась глупая, фальшивая, хотя все в ней было по существу правильно, и, чтобы зачеркнуть душевную неловкость, невесело рассмеялся.
— Ты о чем?
— Да так, ни о чем. Земля вертится, и мы с ней заодно.
До самого вечера шли вдоль Шумака. Все тропы змеились по реке или уходили через броды в гольцы, на север.
К заходу солнца Катя устала, мелкий пот выступил у нее на лбу, и она все чаще отставала от Андрея.
Россохатский с удивлением приглядывался к Кирилловой. Он помнил, как сравнительно легко выдержала женщина каторжную зимнюю дорогу от Китоя к Шумаку, и сейчас не мог понять, отчего вымоталась так начисто.
Подумав, решил, что виной всему собачья жизнь и волнения, которыми до предела были полны их тяжелые дни, и назначил привал.
Но Кириллова стала возражать против стоянки у Шумака.
— Пойдем в сторонку… Не по себе мне тут, милый…
— Что так?
— Не знаю. Тоска томить. Страху во мне по горло.
Они углубились в тайгу, зашли в заветерье, за кедры, и Андрей постелил шинель на густую траву. Он стал было собирать сушняк для костра, но женщина махнула рукой.
— И так ладно. Огонь далече видать.
Устраиваясь на ночь, попросила:
— Знаю, устал. А все ж — постереги меня. Оклемаюсь — тя покараулю.
Андрей кивнул, привалился спиной к кедру, положил на колени карабин. Долго и вяло прислушивался к плеску и дальнему гулу Шумака. Вероятно, где-то ниже по течению, река падала с