type='note'>[120] пелось также и в следующее воскресенье, неделю Ваий, но тогда с этим сочинением Фортуната исполнялся вечнозеленый гимн Теодульфа,{86} сопровождаемый шелковистым шорохом пальмовых листьев: Gloria, laus et honor[121].

Дальше огни самоцветов съеживались и тухли. Место горящих угольев рубинов занимали угли потухшие, обсидианы, черные камни, еле заметные на фоне потускневшего, матового золота оправы. Мы подошли к Страстной Седмице; повсюду в храмах стенали Pange lingua gloriosa и Stabat Mater; спускался Мрак; пелись ламентации и псалмы, от погребального звона которых трепетало пламя свечей темного воска, а при каждой остановке, в конце каждого псалма одна свечка гасла и ниточка ее голубоватого дыма еще витала под ажурными арками, а хор уже возобновлял прерванный ряд плачей.

И вновь преображалась корона; откладывались новые зерна музыкальных четок, и все разом менялось. Христос воскрес, и веселые звуки вылетали из труб органа. Перед Евангелием на мессе раздавалось Victimae Paschali laudes[122], а на повечерии в радостном органном урагане, с корнем вырывавшим столпы и срывавшим крыши с нефов, летело, играло O filiai et filiae, поистине созданное для того, чтобы его пела буйно ликующая толпа.

Затем переходящие праздники шли реже. На Вознесенье тяжелые, прозрачные хрустали святого Амвросия заполняли светящейся водой крохотные ванночки оправ; огни рубинов и гранатов снова загорались на Пятидесятницу в алых гимнах Veni Creator и Veni Spiritus. Троицын день[123] приходил отмеченный четверостишиями Григория Великого,{87} а на праздник Тела Господня литургия могла надеть самый чудесный убор из своего ларца: службу Фомы Аквинского с Pange lingua, Adoro te, Sacris solemnis, Verbum supernum[124], а особенно Lauda Sion, чистейший шедевр латинской поэзии и схоластики, гимн чрезвычайно четкий, безмерно проницательный в своей абстракции, крепко сбитый рифмованной речью, на которую навита самая, быть может, восторженная, самая гибкая из хоральных мелодий.

Круг сдвигался еще, и на нем являлись от двадцати трех до двадцати восьми воскресений по Пятидесятнице, зеленые недели времени Паломничества, и останавливался на последнем празднестве, на втором воскресенье после дня Всех Святых — дне Освящения Храмов, наполненном каждением Coelestis Urbs[125], древних стансов, руины которых кое-как подсобраны архитекторами Урбана VIII: старинных кабошонов, смутный блеск которых дремал и лишь изредка оживлялся лучиками.

В этом месте церковный венец — литургический год — замыкался; его спаивало то место литургии, где Евангелие от Матфея, читаемое в последнее воскресенье по Пятидесятнице, как и Евангелие от Луки, звучащее в первое воскресенье Адвента, передает грозные пророчества Спасителя о разорении времен, возвещает конец света.

Но и это не все, подумал Дюрталь, захваченный своей пробежкой по молитвослову. В корону службы переходящих праздников вставлены, как мелкие камешки, песнопения служб святым, заполняющие пустые места и довершающие украшение цикла.

Прежде всего, перлы и самоцветы богородичных праздников, прозрачные алмазы, голубые сапфиры, розовые шпинели Ее антифонов, чистейший, прозрачнейший аквамарин Ave maris stella[126], побледневший от слез топаз O quot undis lacrymarum[127], гимн дня Семи Скорбей, и гиацинт цвета засохшей крови Stabat Mater; далее нанизывались службы ангелам и святым, гимны апостолам и евангелистам, мученикам и мученическим сонмам, службы пасхальные и обыкновенные, исповедникам понтификам и не понтификам, святым девам, непорочным женам, и все эти праздники различались особыми последованиями, специальными стихирами, иногда наивными, как четверостишия, сочиненные Павлом Диаконом в честь рождества Иоанна Крестителя.

Наконец, оставался день Всех Святых: Placare Christe[128] и тройной удар набата: похоронный колокол терцетов Dies irae, что раздается в день поминовения усопших.

— Какое неизмеримое поле поэзии, какая несравненная нива искусства дана в удел Церкви! — воскликнул он, закрыв книгу; и прогулка по евхологу возбудила в нем воспоминания.

Сколько было вечеров, когда он слушал в церкви эти стихи, и усталость от жизни рассеивалась!

Дюрталь вновь думал о жалобном голосе молитв Адвента и припомнил вечер, когда бродил под моросящим дождем по набережным. Нечистые видения выгнали его из дома, а растущее отвращение к своим порокам не давало покоя нигде. В конце концов он, сам того не желая, очутился в Сен-Жерве.

В капелле Пресвятой Девы лежали ниц бедные женщины. Он тоже встал на колени, утомленный, растерянный; душа была не на месте и дремала, не имея сил проснуться. В той же капелле стояли певцы и мальчики из хора, а с ними два или три священника; зажгли свечи, и в сплошной тьме церкви бесцветный тонкий детский голос запел долгие молитвы Rorate.

В том бессилии, в том унынии, в которое впал Дюрталь, он чувствовал себя распоротым и кровоточащим до глубины души, а этот голос, без той дрожи, которая была бы у взрослого, понимающего смысл произносимых слов, этот голос простодушно, почти не смущаясь говорил Единому Праведному: «Peccavimus et facti sumus tanquam immundus nos» [129].

И Дюрталь подхватил эти слова, повторял их по складам и, ужасаясь, думал: о да, Господи, мы согрешили, мы стали подобны прокаженным! А песнь продолжалась, и вот уже Всевышний все тем же голосом невинного дитяти исповедовал человеку свою милость, подтверждал прощение, дарованное пришествием Сына Его.

А закончился вечер возношением Даров при хоральных распевах среди коленопреклоненного безмолвия обездоленных женщин.

Дюрталь вышел из церкви подбодренный, восставший, избавившийся от наваждений, и пошел под косым дождичком самой короткой дорогой, напевал про себя овладевший им мотив Rorate, так что в конце концов подумал, что это ему обещано неизвестное, но доброе будущее.

Были и другие вечера… Неделя по усопшим в Сен-Сюльписе и в церкви Фомы Аквинского, где после заупокойной вечерни воскрешали древнее последование, выпавшее из римского бревиария, Lamguentibus in purgatorio[130].

Эта церковь единственная в Париже сохранила эти страницы из галликанского гимнария и разложила их на два баса без хора, причем певцы, обыкновенно весьма неважные, видимо, любили эту мелодию: пели они без искусства, но, по крайней мере, не без сердца.

Это призывание к Мадонне, дабы Она спасла души чистилища, страдало, как сами те души, было так печально, так задушевно, что ты забывал все вокруг: кошмар самого храма, где хоры сделаны как театральная сцена, окруженная закрытыми ложами бенуара и освещенная люстрами; на миг казалось, что ты далеко от Парижа, что нет вокруг толпы старых дев и служанок, посещающих ее по вечерам.

«Церковь, Церковь! — думал он, спускаясь по тропинке к большому пруду. — Сколько она породила искусства!»

Вдруг его размышления прервал звук тела, упавшего в воду.

Он поглядел через ряды высоких тростников и не увидел ничего, кроме больших кругов, разбегавшихся по воде; но вдруг посредине одного круга показалась крохотная собачья головка с рыбой в зубах; зверек немного высунулся из воды, показав узкое длинное тело, покрытое мехом, и спокойно уставился черными глазками на Дюрталя.

Потом он в мгновение ока преодолел расстояние, отделявшее его от берега, и скрылся в траве.

«А, это выдра», — сообразил Дюрталь, припомнив застольный разговор между г-ном Брюно и проезжим викарием.

Чуть-чуть не дойдя до другого пруда, он столкнулся с отцом Этьеном и рассказал ему про эту встречу.

Вы читаете На пути
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату