— Не может быть! — воскликнул монах. — Никто никогда не видел этой выдры; вы ее, должно быть, спутали с водяной крысой или еще с каким зверем; эту мы сторожим много лет, но она не попадается на глаза.
Дюрталь описал зверька.
— Да, это она! — согласился пораженный отец госпитальер.
Было ясно, что эта выдра, живущая в пруду, стала легендой. В монотонном распорядке обители, где все дни похожи друг на друга, ее существование превратилось в нечто баснословное, в событие, тайна которого, видимо, занимала промежутки между часами молитвы.
— Вам надо сказать г-ну Брюно, где вы точно ее видели; он тогда опять начнет на нее охотиться, — сказал отец Этьен, помолчав.
— Но чем же, собственно, вам мешает, что она ест вашу рыбу, ведь вы ее не ловите?
— Извините, мы ловим рыбу и отправляем архиепископу, — ответил монах. — Но до чего же странно, что вы заметили выдру!
«Пожалуй, когда я отсюда уеду, обо мне станут говорить: тот человек, что видел выдру!» — подумал Дюрталь.
Не прекращая беседы, они дошли до крестообразного пруда.
— Смотрите-ка, — сказал отец Этьен, указывая на лебедя: он встал торчком, сердито бил крыльями и шипел.
— Что это с ним?
— А то, что его бесит моя белая ряса.
— Правда? Почему же?
— Не знаю; может, ему не нравится, что он здесь не один в белом; на рясофоров он не обращает внимания, но как только отец белоризец… Да вот, поглядите.
Госпитальер миролюбиво подошел к лебедю, сказал:
— Иди, иди ко мне, — и протянул руку.
Птица всего монаха обрызгала водой, а протянутую руку ущипнула.
— Вот так, — сказал отец Этьен, показывая палец с красным пятном от укуса.
Он улыбнулся, пожал руку Дюрталю и удалился. Дюрталь задал себе вопрос: уж не в наказание ли себе за какое-либо развлечение или малый грех траппист решил терпеть эту боль.
Лебедь ущипнул монаха, должно быть, очень сильно: у него даже слезы выступили на глазах. Отчего же отец Этьен так весело снес это?
И он вспомнил, как однажды на службе девятого часа один молодой монах взял неверный тон; когда служба окончилась, он преклонил колени перед алтарем, затем лег ничком на пол во весь рост, припав губами к плитам, пока трещотка приора не призвала его встать.
Это было добровольное покаяние за совершенную небрежность, за беспамятство. Кто знает, протягивая палец лебедю, не наказывал ли и отец Этьен себя за грешный, как он полагал, помысел?
Вечером он задал такой вопрос г-ну Брюно, однако живущий в ответ только улыбнулся.
Когда же Дюрталь рассказал ему про планы отъезда в Париж, г-н Брюно покачал головой.
— Принимая во внимание ваше предубеждение, — сказал он, — ваше стеснение причащаться, вы бы очень благоразумно поступили, приобщившись Святой Трапезе сразу, как вернетесь.
Дюрталь понурил голову и не отвечал.
— Поверьте человеку, знающему это испытание: если вы не соединитесь с Господом, покуда еще тепло впечатление от траппистской обители, то так и будете болтаться между желанием и сожалением, никуда не продвигаясь; будете придумывать себе отговорки, чтобы не исповедаться; постараетесь убедить себя, что в Париже невозможно найти аббата, которому вы откроетесь и он поймет вас. Но, позвольте вас уверить, это совершенно не так. Если вы желаете иметь опытного и легкого в общении конфидента, пойдите к иезуитам, а если вам нужен усердный священник, отправляйтесь в Сен-Сюльпис.
Там вы найдете почтенных и умных отцов, прекрасные сердца. В Париже, где приходский клир очень пестрый, они составляют высший слой духовенства, да и понятно почему: они живут общежительно, спят в кельях, не обедают в городе, и поскольку устав конгрегации запрещает им домогаться почестей и мест, они не рискуют стать дурными пастырями из честолюбия. Вы знакомы с ними?
— Нет; но чтобы решить этот вопрос, который и впрямь меня беспокоит, не отпуская, я рассчитываю на одного аббата, с которым часто вижусь, того самого, который направил меня в эту обитель.
А кстати, подумал он, вставая и направляясь к повечерию, я опять забыл ему написать. Впрочем, сейчас уже поздно, я приеду почти в одно время с письмом. Как ни странно, когда занят только своей внутренней храминой, когда живешь лишь самим собой, дни так и летят, и нет времени чем-либо заняться!
VIII
В последний день в обители он надеялся провести утро в покое и рассеянии души, в облегченном режиме духовной дремоты, в полусне, очарованном богослужебными напевами. Ничуть не бывало: упрямая, всепоглощающая мысль, что завтра его в монастыре уже не будет, портила ему все ожидаемые радости.
Теперь, когда ему уже не надо было себя осколупывать, веяться на решете исповеди, трепетать по утрам в ожиданье Даров, он чувствовал нерешительность, не знал, чем заняться; его угнетало грядущее возобновление мирской жизни, прорывавшейся через барьеры забвения, уже накрывавшей его с головой поверх плотин, воздвигнутых монастырем.
Как зверь в неволе, он начал биться о прутья клетки, обошел кругом изнутри всю ограду, полнясь видом тех мест, где он провел столь милостивые и столь жестокие часы.
Перед перспективой вернуться к обычному образу жизни, снова смешаться с людской толчеей он ощущал упадок сил, душевный обвал; вместе с тем он чувствовал и невероятную умственную усталость.
Он таскался по аллеям в совершенно разобранном состоянии, в приступе религиозной хандры, которая когда затягивается, на годы перерастает в монастырскую
Напрасно он, чтобы что-нибудь с этим поделать, утешал себя, говоря, что в Париже будет ходить на службы бенедиктинок, что останется особняком, на обочине общества; ему приходилось возражать себе, что такие компромиссы невозможны, что сам воздух города уносит всякие грезы, что одиночество в комнате совсем не то, что уединение в келье, что мессы в общедоступных храмах не могут сравниться с закрытыми богослужениями траппистов.
Да и к чему себя обманывать? И тело, и душа у него были из тех, что много лучше чувствуют себя на берегу моря или в горах, чем в городских недрах. Правда, и в Париже в некоторых кварталах Левого берега духовный климат был получше, чем в правобережных округах; в иных церквах атмосфера была живее: например, в Нотр-Дам де Виктуар чище, нежели в таких базиликах, как Мадлен или Троица.
Но монастырь был, так сказать, настоящим пляжем или горным плато для души. Здесь воздух был бальзамический: силы возвращались, утраченная жажда о Боге возбуждалась вновь; здесь недуг сменялся здоровьем, здесь не городская расслабленность и кратковременные упражнения, а постоянный укрепляющий режим.
И убеждение, что в Париже ему никак не удастся себя обмануть, убивало его. Он переходил из кельи в церковь, из церкви в парк, с нетерпением ожидал обеда, чтобы с кем-нибудь поговорить, потому что в этом душевном разброде родилось новое желание. Он уже больше недели целые дни и вечера проводил, не разомкнув рта; это безмолвие было не мучительно, даже приятно, но как только мысль о скором отъезде начала преследовать его, он уже не мог молчать и, гуляя по аллеям, думал вслух, чтобы облегчить душащую