которые обрушиваются на некрасивых женщин, они не стремятся разобраться, за что же именно наказывает их судьба: за злые поступки или за дурную внешность. Часто молодые красавицы, которым уготовано счастливое будущее, в начале жизни выступают в роли жертвы. История Женевьевы Брабантской, Гризельды совсем не так невинна, как представляется; она таит в себе душераздирающее переплетение страдания и любви. Женщина достигает самых блаженных побед, лишь дойдя до последней ступени унижения. Девочка осознает, что ее путь к могуществу лежит через полнейший отказ от собственной личности, будь то ее отношения с Богом или с мужчиной. Она извлекает наслаждение из мазохизма, сулящего ей высшие победы. Белая как снег и окровавленная святая Бландина, терзаемая львами, как мертвая лежащая в хрустальном гробу Белоснежка, Спящая Красавица, лишившаяся чувств Атала, целая когорта нежных, поруганных, оскорбленных, пассивных, поставленных на колени, униженных героинь знакомит девочку с чарующим волшебством красоты мученичества, одиночества и смирения. Что же удивительного в том, что девочка в отличие от мальчика, воображающего себя героем, любит видеть себя мученицей: в играх язычники отдают ее на растерзание львам, ее мучает Синяя Борода, король, ее супруг, прогоняет ее в темный лес, а она смиренно страдает, умирает и тем самым покрывает себя славой. «Когда я была еще совсем маленькой девочкой, мне хотелось завоевывать мужскую нежность, волновать их, быть спасаемой ими, умирать в их объятиях», — пишет г–жа де Ноайль. Замечательный пример подобных мазохистских мечтаний мы находим в «Черной накидке» Мари Ле Ардуэн.
В семилетнем возрасте я, сама не знаю как, придумала своего первого мужчину. Он был высокий, стройный, очень молодой, всегда был одет в черный атласный костюм с длинными рукавами, ниспадающими до земли. Его прекрасные кудрявые белокурые волосы спускались до плеч… Я называла его Эдмоном… Затем однажды я придумала ему двух братьев… Эти три брата — Эдмон, Шарль и Седрик, — три стройных блондина, одетые в черные атласные костюмы, доставляли мне необычайное наслаждение. Их красивые ноги в шелковых туфлях и тонкие руки наполняли мою душу самыми разными чувствами… Я сама была их сестрой Маргаритой… Мне нравилось воображать, что я подчинена их воле, что они имеют надо мной безраздельную власть. Я говорила себе, что старший брат Эдмон волен в моей жизни и смерти. Мне было запрещено смотреть ему в глаза. Он наказывал меня розгами за малейшую провинность. Когда он обращался ко мне, меня пронизывал такой страх и раскаяние, что я была неспособна отвечать, а только без конца бормотала: «Да, ваше высочество», «Нет, ваше высочество» — и при этом с каким–то странным удовольствием чувствовала себя идиоткой… Когда он причинял мне слишком сильное страдание, я шептала: «Благодарю, ваше высочество». Наступал момент, когда, изнемогая от боли, я, чтобы не закричать, прижималась губами к его руке, в душе у меня что–то обрывалось, и я впадала в такое состояние, когда от избытка счастья хочется умереть.
С довольно ранних лет девочка воображает, что она уже вступила в возраст любви. В девять–десять лет ей нравится краситься, она подкладывает себе что–нибудь в лифчик, наряжается, как взрослая женщина. Однако она вовсе не стремится к эротическим опытам с мальчиками своего возраста. Конечно, бывает, что девочка спрячется где–нибудь с мальчиком, и они «кое–что друг другу покажут», но это обусловлено только сексуальным любопытством. Партнером же любовных грез девочки бывает взрослый мужчина, либо выдуманный ею, либо избран -ый в мечтах среди окружающих ее людей. В этом последнем случае девочка не идет далее любви на расстоянии. В воспоминаниях Колетт Одри1 есть прекрасное описание ее детских грез, рассказ о том, как в пятилетнем возрасте она познала любовь.
Конечно, это не имело ничего общего с детскими сексуальными удовольствиями, например с приятными ощущениями, которые я испытывала, скача на одном из стульев в столовой или поглаживая себя, перед тем как заснуть… Между чувством и удовольствием была только одна общая черта — я тщательно скрывала от окружающих и то и другое… В Приве я влюблялась во всех начальников канцелярии моего отца… Когда они уезжали, я не очень огорчалась, ведь они были лишь поводом для моих любовных грез… По вечерам в постели я брала реванш за свой юный возраст и излишнюю робость. Все начиналось с тщательной подготовки: для меня не составляло никакого труда вызвать в сознании предмет своих грез, труднее было преобразить самое себя так, чтобы видеть себя изнутри. Ведь я была теперь «она». Итак, я становилась красивой восемнадцатилетней девушкой. В этом мне очень помогла одна коробка конфет. Это была длинная коробка от плоских, прямоугольных драже, на которой были изображены две девушки, окруженные голубками. Я была брюнеткой с короткими вьющимися волосами и в длинном муслиновом платье. Мои воображаемые возлюбленные не виделись в течение десяти лет. Он возвращается почти неизменившийся, и это прелестное существо повергает его в смятение. Она же как будто почти совсем не узнает его, она очень естественна, холодна и остроумна. Для их первой встречи я сочиняла поистине блестящие диалоги. Затем следовали недоразумения, длительная и трудная борьба, он переживал минуты полного упоения и жгучей ревности. Наконец, доведенный до отчаяния, он признавался ей в любви. Она выслушивала его, не говоря ни слова, и в тот момент, когда он думал, что все пропало, она сообщала ему, что никогда не переставала его любить, и они целомудренно обнимались. Эта сцена обычно проходила вечером в парке. Я представляла себе два силуэта, близко сидящие на скамейке, их шепот и в то же время чувствовала тепло его тела. Но дальше этого я не шла. до свадьбы дело никогда не доходило1. На следующее утро я ненадолго возвращалась к своим грезам. Не знаю почему, но отражение в зеркале моего намыленного лица приводило меня в восхищение (вообще я не казалась себе красивой) и наполняло мое сердце надеждой. Я могла бы часами любоваться этим слегка запрокинутым, проглядывающим из мыльной пены лицом, которое, как мне казалось, смотрит на меня из далекого будущего. Но времени на это не было. Когда же я вытиралась, очарование исчезало, я опять видела свое привычное детское лицо, не представлявшее для меня никакого интереса.
Игры и мечты учат девочку пассивности, Но еще до того, как она становится женщиной, она уже является человеческим существом, она уже знает, что принять долю женщины означает отказаться от своей индивидуальности и тем самым изуродовать себя. И хотя отказаться от борьбы соблазнительно, уродовать себя невыносимо, Мужчина, Любовь — эти понятия еще далеки от нее, скрыты за дымкой будущего. В настоящем девочка, так же как и ее братья, стремится к активности и свободе. Для детей свобода не представляет собой тяжкого бремени, поскольку она не подразумевает для них ответственности, они видят, что взрослые оберегают их, чувствуют себя в безопасности и не испытывают желания лишиться опеки. Из–за стихийной тяги девочки к жизни, ее любви к игре, смеху, приключениям общение с матерью начинает ей казаться недостаточным и подавляющим. Она хотела бы вырваться из–под материнской власти. Материнский контроль над девочкой значительно более мелочен и неусыпен, чем над мальчиком. Редко мать проявляет такие понимание и сдержанность, которые с любовью описаны Колетт в «Сидо». Даже если не говорить о почти патологических случаях, которые, В противоположность мазохистским грезам М. Ле Ардуэн грезы К. Одри имеют садистский характер. Ее возлюбленный видится ей раненым, в опасности, а она героически спасает его, но при этом и унижает. Это характеризует ее как женщину, категорически отвергающую пассивность и стречящуюся завоевать независимость, приличествующую человеческому существу.
кстати, не так уж редки1, когда мать предстает как истязательница, удовлетворяющая в отношениях с дочерью свое желание господствовать и свой садизм, следует отметить, что дочь для матери является особым объектом, в отношениях с ней она стремится утвердиться в качестве независимого субъекта. И такое поведение матери приводит девочку к бунту. Нормальную девочку, восставшую против нормальной матери, описывает К. Одри: Я не могла бы сказать правду, какой бы невинной она ни была, потому что в отношениях с мамой я всегда чувствовала себя виноватой. Она была главной среди взрослых, и это внушало мне живейшую неприязнь, от которой я не избавилась и по сей день. В душе у меня как будто была глубокая и болезненная рана, которая постоянно давала о себе знать… У меня не было ясных мыслей, например: она слишком строга или она не имеет права. Но все мое существо изо всех сил говорило: нет, нет, нет. Мой протест вызывала не сама по себе ее власть и даже не необоснованные приказы и запреты, а ее желание обуздать меня. Иногда она прямо так и говорила, но даже когда не говорила, об этом свидетельствовали ее взгляд, ее тон. Однажды она рассказала своим знакомым дамам, что дети бывают значительно послушнее после трепки. Я не могла забыть эти слова, они застряли у меня в горле, ни вытолкнуть их, ни проглотить было невозможно. Они рождали во мне гнев, в котором смешивались и моя вина перед ней, и стыд перед собой (ведь, в конце–то концов, я ее боялась, и у меня для мести не было в запасе ничего, кроме грубых слов или дерзостей). Но вопреки всему я ощущала этот гнев и как доблесть; до тех пор пока рана в моей душе не затянулась, пока во мне живет молчаливая
