обращая внимания на опухшие ноги, все туже затягивая ремнями животы. Было неимоверно трудно. Постоянно хотелось есть. Нас мочили дожди, вечерние и утренние росы. Были дни, когда одежда и обувь почти не просыхали. Нас съедали тучи комаров.
На каждой остановке выбивающиеся из сил партизаны буквально падали на траву. Все сильнее нами овладевало желание сделать большой привал: отоспаться, отдохнуть, обсушиться, досыта поесть. Но пока это была несбыточная мечта. Остановки приходилось делать короткие, а сохранившиеся крохи продуктов расходовать бережно. Сознание долга неумолимо двигало отряд все дальше на запад, в намеченный район действий — к сплетениям основных магистралей, питавших фронт ненавистного врага. Все понимали, что нельзя было упустить благоприятное летнее время, когда союзниками партизан были теплые дни, не требовавшие от партизан заботы об одежде и крове, щедрые дары лесов — грибы, ягоды, орехи. Все это надо было максимально использовать. Каждый сознавал, что холодная осень, голые поля и леса, а затем суровая зима с глубокими снегами и морозами во сто крат затруднят наши боевые действия. И мы спешили. Шли непрестанно днем и ночью. Тревожные вести с фронта еще больше подстегивали нас: немецко- фашистская армия рвалась к Дону и Волге, на Северный Кавказ. В то время как линия фронта вновь быстро отодвигалась на восток, мы упорно шли все дальше на запад.
Как ни тяжело нам было физически, еще труднее было в моральном отношении. Усталость снималась даже коротким отдыхом, а вот на душе по мере углубления в тыл врага становилось все горше.
Безотрадная картина открывалась нам на белорусской земле. На месте многих деревень, где когда-то ключом била жизнь, теперь среди руин и бурьяна виднелись братские могилы, торчали обгоревшие печные трубы.
Войска вермахта ревностно выполняли указание Гитлера и своего командования, предписывавших применять величайший террор.
«Речь идет, — говорилось в одном из них, — о борьбе на уничтожение… Гигантское пространство должно быть как можно скорее замирено. Лучше всего это можно достигнуть путем расстрела каждого, кто бросит хотя бы косой взгляд…»[2]
Гитлеру вторил палач в фельдмаршальском мундире Кейтель:
«…Фюрер распорядился, чтобы повсюду пустить в ход самые крутые меры для подавления в кратчайший срок повстанческого движения… При этом следует учитывать, что на оккупированных Германией территориях человеческая жизнь ничего не стоит и устрашающее воздействие может быть достигнуто только необычайной жестокостью…»[3]
Мы не знали тогда о наличии этих и других фашистских документов и планов массового истребления советского народа. Они держались в строгом секрете. О них гитлеровские палачи впервые во весь голос вынуждены были заговорить со скамьи подсудимых на Нюрнбергском процессе. Нам не приходилось читать этих директив, но мы своими глазами видели, с какой жестокостью оккупанты проводили их на деле.
Всюду нас встречали следы смерти, разрухи, голода, печальные глаза исхудавших ребят, измученных женщин и едва державшихся на ногах стариков.
Неузнаваема стала Белоруссия. Невыносимо было смотреть, как в постоянном страхе бедствовал народ без крова и хлеба. Во многих селах мы не могли найти даже кружки чистой воды: фашисты загадили колодцы навозом или сровняли их с землей. Сохранившиеся деревни на Витебщине встречали нас заколоченными окнами: они были безлюдны. Жители спасались от разбоя и смерти в лесах и болотах, ели лебеду, крапиву и ягоды. Многие пухли от голода и тяжело болели.
Люди на оккупированной территории очень плохо знали о реальном положении на фронте: не было советских газет и радиоприемников, чтобы регулярно получать вести с Большой земли.
Нас повсюду засыпали вопросами:
— Где фронт?
— Когда вырвемся из неволи?
— Как все это случилось?
Наши ответы выслушивали с огромным вниманием. Они вселяли в крестьян надежду и уверенность.
В коротких беседах выяснилось, что подавляющее большинство жителей, безусловно, не верило немецкой пропаганде. «Брешут, гады! Слышали мы об этом еще в 1941 году. Старая песня», — говорили они.
Но не обходилось и без маловеров и растерявшихся. Один из таких нам встретился в лесу вблизи деревни Бычиха. Костлявый седой старик со слезящимися глазами роптал:
— Приходит конец, братцы. Передушит всех немец… Строили, спешили, отказывали себе во всем, а теперь все идет прахом… — безнадежно махнув рукой, он минуту помолчал и с горечью продолжал: — И куда вы лезете? Армия с орудиями и танками не устояла, а вы с винтовками надеетесь на что-то. Подумайте только, немец-то забрал Украину, лезет к Волге, на Кавказ, а вы… Погибнете, как мухи осенью. Не получилось у нас воевать малой кровью да на чужой земле, как в песнях пели!..
— Не получилось, отец. Это горькая правда. И сейчас очень трудно нам, много крови льется, но поверь, мы победим. Победим потому, что не было и нет силы сильнее Советской власти. Это главное, — пытался убедить старика парторг Тимофей Кондратьевич.
— Так-то оно так, слов нет, но ведь армия оказалась неподготовленной, вот беда. Гляди, куда допустили немца… А почему?.. — раздраженно хрипел дед.
В глубине густого соснового леса нам встретилась группа ребятишек и женщин с мешками.
— Что промышляете, люди добрые? — спросил их Ивановский.
Вперед выступила вся испещренная морщинами, полуоборванная старуха и заговорила:
— Хлеб немцы забрали, штоб им лопнуть, бульба не уродзила. Люди пухнуть. Многие у весцы уже памерли с голода. Вот собираем верасок, таучом яго, мешаем с собранной в поле прошлогодней бульбой и пячом «пираги»…
Порывшись в мешке, она вытащила кусок «пирага». Темный брусок обгоревших зерен дикой травы, склеенных полусгнившим картофелем, медленно переходил из рук в руки. Каждый боец отламывал маленький кусочек, и пробовал его. Крепкие, как камешки, зернышки травы трудно было раскусить. Малосъедобной была и картофельная недоброкачественная клейковина. Партизаны через силу жевали эти кусочки, виновато глядя на почерневших от голода и горя колхозниц.
— Без пол-литра и не проглотишь, — попытался пошутить балагур Севастеев, отплевываясь.
— Не зубоскалить над горем людей, а думать надо, как помочь им, — оборвал парторг бойца. — Мне пришлось едать таких «пиратов» в 1921 году, не сладкие… Погляди вот лучше на ребят…
Наши взгляды сразу же метнулись на жавшихся к женщинам испуганных и буквально иссушенных голодом ребятишек. Если в начале встречи они прятались за женщинами, то теперь, почувствовав наше расположение, вышли вперед. Головы, глаза и рты у них казались необычайно большими, а ручонки и ноги, обтянутые, обветренной, потрескавшейся кожей, непропорционально тонкими. Ветхие, выгоревшие, все в заплатах рубахи, штаны и платья едва прикрывали их страшно худые тела. Глазенки голодных детишек жадно следили за каждым нашим движением. Вид изможденных детей вызывал такое глубокое сострадание, что на глазах у всех заблестели непрошеные слезы.
Взволнованный Тимофей Кондратьевич молча снял с плеч вещевой мешок и вынул из него бережно завернутые в полотенце последние пять сухарей и банку сгущенного молока из неприкосновенного запаса и подошел к женщинам:
— Возьмите детишкам…
Опустил голову и Севастеев. Молча порывшись в мешке, он отдал детям свои последние запасы. То же самое без слов сделали все. Только Жилицкий не дал ничего.
— Не трэба, братки, не трэба. Мы дома, як-нибудь перемучаемся, переживем и на лебядзе, а вы не у гасцях, вы у дарозе, да еще и на войне. Вам самим цяжка, панимаем… — робко возражали тронутые нашим участием женщины, но все же поспешно забирали эти неожиданные сокровища. Изголодавшиеся дети немедленно набросились на давно забытые лакомства — маленькие куски сахара и черные сухари.