кошель!
Ни звука в ответ, ни движения… Мужчина зло сплюнул, вновь пообещав себе посадить гнусного мальчишку под замок и уморить голодом, сполна воздав за свой страх. Сперва, само собой, неслуха нужно выпороть так, чтобы и не дергался. Теперь повод есть, причина же имелась и прежде. Вроде прижить-то недоноска не от кого было, а видно по всему: не родной! И повадка чужая, и кончики волос норовят червяками вывернуться, а не лежать прямо, как подобает. В довесок к прочим подозрительным чертам у наглеца быстрый вороватый взгляд, а это не идет на пользу орииму. Он же гниль, чужеродный, поэтому и вред чинит. Нет бы в дом тащить все, что плохо лежит, как младший делает, — так он из дому выносит. Не иначе жена миловалась с кузнецом, тот из пришлых, ростом высок, курчав и мелкоглаз… Или на ярмарке кого приглядела? Недостойного полукровку, отпрыска какого-нибудь купца. Ведь повадились, предатели Древа, тащить незаконных жен с далекого севера, будто места на островах всем хватит.
Привычные мысли похмельно бродили в голове, пенились несвежей брагой новых страхов и подозрений, булькали изжогой раздражения, опасно бурлили подспудной злобой.
Едва слышно скрипнули петли люка в полу. А вот и жена, легка на помине, выбралась из подвала. Ворочается, словно брюзглое тесто, сопит, мелко икает и привычным жестом прогоняет мух, невидимых трезвым. Гулять была ловка, но и в деле хваткая, даже с похмелья: стукнула по столу донышком непочатого кувшина браги, рядом уложила кошель, припасенный на случай внезапных бед. Мелкая медь зазвенела по ребрам плоской крупной серебряной монеты, сиротливо затесавшейся в нищее окружение.
— Хоть и гулявая ты, а не дура, — куда спокойнее признал хозяин ориима, ополовинив кувшин в несколько жадных глотков. — Серебро перепрятала?
— Ты кого учить вздумал? — презрительно зашипела жена, дергая из рук мужа кувшин. В свою очередь поправила здоровье, оставив на донышке лишь неаппетитную муть, которую задумчиво изучила. — Еще мой дед держал тут дело, и был он половчее некоторых, принятых в дом из пустой доброты. Уж брагу мы прежде разбавляли толково и в меру, не лили себе в глотку до зари.
— Вот и не пила бы! А про доброту если… Тебе последние зубы опротивели? — Голос налился новой злобой. — Куда чужерода понесло? Вернется — забью, так и знай.
Женщина неопределенно фыркнула, выплеснула остатки браги на добытый из плетеного сундука парадный поднос, торопливо протерла его снятым грязным передником и завязала на поясе чистый. Придирчиво изучила мятую, иссеченную царапинами медь, плюнула на мутно-зеленое пятно, поскоблила ногтем: вдруг плесень? Исчерпав тем свое усердие, женщина ссыпала в довольно глубокий поднос фрукты, лепешки, орехи, поставила кувшин с кислым молоком и несколько плошек, выдолбленных из кожуры ореха. Покончив и с этим, хозяйка усердно приклеила кривоватую улыбку на заспанное лицо, растерла смятые похмельем щеки, словно пытаясь согнать складки, пригладила волосы, сунула мужу кошель, подхватила поднос и пошла к дверям, стараясь двигаться плавно и не раскачиваться на ходу. Вчера, в обычное свое ежегодное время, приехали богатые гости, газуровы закупщики рудничного серебра. Хозяев ориима по привычке позвали за стол. И до сих пор веселье гудело в голове, туманило взор, делало пол кривым и скользким.
Едва выбравшись за порог, хозяйка ориима забыла о гостях и похмелье. Одного взгляда в холодные усталые глаза высшего служителя хватило ей для полного прояснения сознания. Остро и болезненно подступило к горлу желание завыть, на всю округу оглашая в покаянии тайные и явные грехи, малые и самые тяжкие — любые, лишь бы обрести хоть толику надежды выжить, перетерпеть ужас тусклого всезнающего взгляда.
Тонкие губы жреца брезгливо дрогнули.
— Вот и явлен знак свыше, — с отчетливой издевкой отметил он. — Первыми в любом селении навстречу гостю открываются врата храма. Здесь отныне пребудет ветвь служения.
Женщина подавилась заготовленным приветствием и едва не упала, крепче вцепляясь в поднос и толкая медное блюдо вперед. Сама бы потом не смогла ответить, от пьяной неуклюжести или из неосознанного желания отомстить так ловко подвернулась нога. Кувшин покачнулся, угрожая запятнать кислым молоком безупречное одеяние высшего жреца…
Но ничего страшного не произошло. Звук подхватил женщину и удержал на ногах, как послушную куклу: сидящая у ног жреца сирена — только теперь и удалось рассмотреть хрупкую фигуру — напела, вгоняя в озноб и подчиняя своей воле каждое движение, то есть позаботилась о благе храма…
Старик, низший служитель, который год прозябающий в кривеньком строении, задохнулся от восторга и обернулся. Расправил плечи, подтягивая пояс и по-хозяйски изучая новые хоромы. Хоть и принадлежат они богине моря Сиирэл, а жить тут будет он, человек, к которому никто в деревне не испытывает подлинного почтения. Нет у него голоса, как у сирен, даже слабого, имеющего лишь вкрадчивую сладость, подчиняющую исподволь. Нет и властной жесткости служителя, уверенного в себе и своем праве. Вон юнец, добившийся права носить яркие одежды, без яда и меда голоса обошелся, всего-то глянул мельком и согнул спины, вселил в каждого обитателя долины страх и уважение. Старик пожевал губами. Снова поклонился высшему жрецу, признавая: жизнь прожил как смог, остается и на ее закате довольствоваться малым. Говорить о богине и петь ей гимны, хлопотать и служить в дни общих праздников, а в прочее время кое-как перебиваться, ничем не отличаясь от иных селян. Возделывать огородик, красить стены ветхого храма, подмазывать глиной трещины, не надеясь возвести новый.
И вдруг — лучший дом во всей долине переходит в его распоряжение по первому слову высшего служителя. И без возражений!
— Высокая честь, — убито признала хозяйка ориима, в единый миг лишившаяся дома. С каким-то задушенным ужасом она осознала: темный взор сирены топит, не выпускает, тянет вглубь, безжалостно губит. Жизнь пора спасать, а не стены и достаток. — Покрасим заново сами, еще справим достойное одеяние славному жрецу, — просипела хозяйка, выторговывая себе право дышать. — Знак нам внятный дан, не оплошаем.
— Я вознесу мольбу, чтобы память у тебя не оскудела прежде, чем иссякнет моя, — дернул уголками губ молодой жрец. — Или все же прислать кого-нибудь глазастого после сезона дождей?
Он отвернулся и пошел прочь, не слушая ни заверений, ни воющих стонов. Рядом, отстав на полшага, семенил деревенский служитель низшей ветви, поспешно одергивая одежду, бесконечно кланяясь и благодаря. Он указывал рукой дорогу. Сирена, сидевшая в пыли у ног служителя, медленно встала, выпрямилась, кутаясь в черный кружевной платок, жадно сглотнула и поспешила за своим хозяином.
— Это же риил-араави, — охнул, наконец-то разобравшись в происходящем, бывший владелец лучшего в деревне дома. Ужаснулся и забормотал, не в силах молчать: — Хотя бы не тот, с жезлом, хотя бы его помощник… Быть не может: в нашу долину явился сам настоящий риил-араави, и сирена при нем… Мы чудом выжили. Славная Сиирэл милостива, пожертвование приняла малое, бескровное.
— С мерзавца Юго начисто шкуру спущу. А лучше продам косорукого храму, хоть так возмещу убытки, — прошипела женщина, без сил опускаясь на колени, в пыль. Метко пнула мужа в колено и засипела ядовитым шепотом: — Ну что встал? Я тайники опустошу. А ты нанимай людей, выноси вещи, пока и они не достались храму. Чужерод у тебя старший сынок, как же… Весь в папашу: горазд слюни пускать, а как дело делать, так нет его. С полуночи, вот так и знай, он на крыше сидел, бездельничал. Теперь-то уж забылся, седьмой сон досматривает — как всегда, про море. Брага ему, вишь ты, глаза разъедает. Не углядел беду, родную мать не предупредил. Все наше дело развеял прахом! Юго! Юго, косорукий, а ну, иди, хватит спать!
Юго не спал.
Вечер выдался многотрудный. В трех комнатах для гостей надо было выскрести полы, поменять циновки, перетряхнуть стеганки. Потом пришлось тушить с пряностями почти зрелые, уже пухлые стручки бобов, наспех месить и печь лепешки, без конца отвлекаясь, чтобы подать что-то новое на стол. А когда все в орииме — и хозяева, и гости, — забылись сном, Юго мыл посуду, приводил в порядок заляпанный брагой и грязью пол, скоблил доски столешниц…
Далеко за полночь, едва находя силы двигаться, он все же упрямо заполз на плоскую тонкую крышу второго яруса ориима, самую высокую в деревне. Такую высокую, что с нее можно было рассмотреть море. Точнее, Юго всякий раз старательно убеждал себя в том, что море прячется в темной безлунной дали за каменным боком гор. Представлял, что черная гладь колышется призрачными бликами, хранит тепло