заглянула в щель между занавесками.
Гостем — или, вернее, шпионом — была мадам Эгер. Она стояла перед моим небольшим комодом и спокойно и педантично изучала содержимое верхнего ящика и рабочей шкатулки. Словно пораженная заклятием, я в ужасе наблюдала, как она открывает каждый ящик по очереди. Мадам изучила форзацы всех книг, открыла все коробочки, обратила особое внимание на письма и записки, затем старательно сложила их и вернула на место. Меня терзали ярость и негодование, и все же я не смела обнаружить свое присутствие, надеясь избежать скандала, стремительной, ожесточенной схватки. Я непременно наговорила бы лишнего и в результате была бы уволена.
Дальнейшие действия мадам поразили еще больше: она достала из кармана связку ключей и отперла длинный гардеробный ящик под кроватью! Затем вытащила платье и залезла в карман, хладнокровно вывернув его наизнанку. Забрезжило понимание: однажды ночью, когда я спала, мадам прокралась в спальню, украла мои ключи и сделала восковой слепок. Как давно она шпионит за мной?
Она вернула платье на место и начала просматривать другую одежду. Ее пальцы схватили платок, однажды подаренный месье Эгером; сокровище, которое я тщательно отгладила и сложила. Это уж слишком! С меня довольно! Я покашляла, давая мадам мгновение на то, чтобы собраться, затем отдернула занавеску. Невероятная женщина! Ящик был закрыт, рабочая шкатулка стояла на месте. Мадам поприветствовала меня холодным безмятежным кивком.
— Я заменила ваш кувшин и таз на новые, мадемуазель. Заметила, что они обкололись. Приятного отдыха.
Она поспешно покинула комнату.
Дневник! В письмах Эллен и родным я намекала на свои страдания и одиночество и признавалась, что мадам, похоже, больше не любит меня. Я утверждала, что не представляю, каким необъяснимым образом утратила доброе расположение женщины, столь любезно пригласившей меня вернуться в Брюссель. Что еще мне оставалось делать? Разумеется, я не могла назвать им истинную причину перемены поведения мадам, равно как и не могла скрывать правду от себя. Я знала. Знала! Моя хозяйка подозревала меня, а возможно, и своего мужа в поступках и чувствах, сама природа которых была вероломной, развращенной и пачкающей душу. И ее подозрения были совершенно беспочвенны.
Я любила месье Эгера и не могла этого отрицать. Однако у меня не было на него планов, я не стремилась им завладеть. Я всего лишь мечтала вновь испытать радость близости наших душ. Мое расположение к нему, простое и нетребовательное, не могло причинить мадам вреда! Несомненно, рассуждала я, достаточно немного подождать, доказать, что я не представляю угрозы, и мадам поймет свою ошибку, все благополучно вернется на круги своя.
Время текло, но легче не становилось. Наступил август. Экзамены прошли; призы были розданы; к семнадцатому числу школьный год завершился, ученицы разъехались по домам, и начались долгие осенние каникулы.
В канун своего отпуска месье Эгер (полагаю, без ведома или одобрения жены) преподнес мне еще одну книгу — двухтомник Бернардена де Сен-Пьера, который, как он надеялся, «поможет заполнить одинокие дни впереди». С какой благодарностью я приняла этот редкий дар! Но что за страшное пророчество таилось в словах месье?
О! Как я содрогаюсь, вспоминая эти ужасные долгие каникулы!
В том году все ученицы отправились к родным. В школьном здании не осталось никого, кроме меня и поварихи. Я отчаянно хотела вернуться домой, но было непрактично предпринимать долгое и дорогостоящее путешествие ради столь короткого визита. Пять недель, однако, никогда еще не казались мне вечностью.
Это лето полностью отличалось от прошлого, когда мы с Эмили наслаждались каждым мгновением свободного времени, проведенного вместе. На этот раз в безлюдных тихих школьных коридорах гуляло эхо; два ряда занавешенных белых кроватей в дортуаре глумились надо мной своей пустотой, подобно насмешливым призракам. Мои силы, которые с апреля постепенно слабели, окончательно иссякли. Лишившись работы и общества, мое сердце зачахло. Я ела в одиночестве. Пыталась читать или писать, но одиночество угнетало меня. Когда я посещала музеи, картины не вызывали у меня ни малейшего интереса.
Первые недели выдались жаркими и сухими, затем погода переменилась. Целую неделю бушевал равноденственный шторм. Я была заперта в огромном пустынном доме, а буря ревела и дребезжала стеклами. Однажды поздно ночью, не в силах более выносить эти яростные звуки, я распахнула створчатое окно у кровати и выбралась на крышу. Там, под порывами дождя и ветра, я наблюдала зрелище во всей его красе. Небо было черным, диким и полным грома; время от времени его пронзали ослепительно яркие вспышки молний.
На крыше я молила Господа избавить меня от одиночества и горя или хотя бы указать направление, объявить свою волю. Но ничего не произошло. Огромная десница Господня не опустилась, драгоценное наставление не прозвучало в моих ушах. Я вернулась в свою комнату, промокшая и дрожащая, и легла в постель. Когда я наконец уснула, мне привиделся сон.
Меня заточила в высокой башне жестокая и коварная ведьма. Вокруг неистовствовала буря. Всеми забытая, я умирала от голода и ждала, когда возлюбленный спасет меня. Я почти лишилась сил. Несомненно, он помнит обо мне, несомненно, примчится, пока еще не слишком поздно! В окно постучали; я бросилась к нему и распахнула створки. В башню стремительно ворвалась темная фигура в богатой одежде. Мужчина заключил меня в объятия и крепко поцеловал. Это был он! Это был мой возлюбленный герцог Заморна! Но он отстранился и одарил меня нежнейшим взглядом, и я задохнулась от смятения. Это был не герцог. Это был месье Эгер.
Сон продолжался не более минуты или двух, но этого хватило, чтобы, проснувшись, я скорчилась от унижения. Я так старалась убедить себя, что не питаю романтических чувств к своему хозяину, что моя любовь к нему невинна и совершенно благопристойна! Несчастная, несчастная Шарлотта! Что мне делать со столь нежеланными мыслями и образами?
Утром повариха принесла мне чай в постель. При виде моего смятенного лица она встревожилась.
— Vous avez besoin d'un docteur, mademoiselle. J'appel-le un.[51]
— Non, merci, — ответила я, поскольку знала, что врач не может помочь мне.
Буря наконец улеглась, восстановилась хорошая погода; я оделась и отправилась развеяться. Много часов я блуждала по бульварам и улицам Брюсселя. Даже побывала на кладбище, на полях и на холмах за ними. Во время прогулки мои мысли обратились к дому. Я пыталась представить, чем сейчас занимаются родные: Эмили, несомненно, на кухне нарезает рагу, а Табби раздувает огонь и собирается сварить из картофеля подобие клейстера. Папа сидит в кабинете и пишет жалобу в «Лидс интеллидженсер» касательно какого-нибудь вопроса местного импорта. Анна играет с детьми Робинсонов в Торп-Грин, а Бренуэлл декламирует своему ученику какое-нибудь классическое стихотворение. Какие чудные картинки мне грезились! Как я скучала по родным!
Я подняла глаза и обнаружила, что нахожусь в центре города у католического собора Святой Гудулы. Отец с презрением отвергал католицизм, а потому моей природе он был чужд. Тем не менее, живя в пансионате среди его приверженцев, я познакомилась с ним ближе.
Мне почудилось, что звон колоколов приглашает меня к вечерней службе. Неслыханно, но я вошла. Внутри молились несколько пожилых женщин. Я помедлила у двери, пока они не закончили. Я увидела шесть или семь человек на коленях на каменных ступенях, в открытых нишах, которые служили исповедальнями, и направилась туда, влекомая неведомой силой. Исповедующиеся шептались через решетку со священниками. Дама, стоявшая на коленях рядом со мной, ласково предложила мне пройти первой, поскольку сама еще не была готова.
Я колебалась, но в ту минуту любая возможность обратиться с искренней молитвой к Господу была мне желанна, как глоток воды умирающему от жажды. Я подошла к нише и преклонила колени. Через несколько мгновений деревянная дверка за решеткой отворилась, и я увидела ухо священника. Внезапно я поняла, что не знаю, с чего положено начинать исповедь. Что мне сказать?