другие, столь долго отсутствовавшие, несомненно, скоро возникнут. Мистер Николлс взял на себя многие обязанности в приходе, помогая моему убитому горем, стареющему отцу, и принес свои соболезнования, но я настолько погрузилась в печаль, что едва заметила его поддержку.
О, как тихо стало в пасторате! Комнаты, прежде полные событий и жизни, опустели; целыми днями в мертвой тишине раздавалось только тиканье часов. Когда я осмелилась выйти из дома, гулкое чирканье зубила резчика, высекавшего надписи на бесчисленных могильных плитах для хауортского пастората, так мучительно напомнило о моей свежей ране, что я поспешила обратно. Я казалась себе пленницей в одиночной камере, которая не видит ничего, кроме церкви и мрачного кладбища. Я начала томиться по обществу, но в то же время сомневалась в своей способности радовать других или радоваться самой. Целую неделю я не находила себе полезного занятия и бралась за перо, только чтобы написать пару строк снисходительной подруге.
Наконец после внутренней борьбы я собралась с силами. Стояло пасмурное июньское утро; после пробуждения я, как обычно, взялась за повторение тех же мрачных слов, терзавших меня всю неделю: «Твоя юность прошла. Ты никогда не выйдешь замуж. Два человеческих существа, которые понимали тебя и которых понимала ты, скончались. Одиночество, воспоминания и тоска будут единственными твоими спутниками дни напролет. Ночью ты ляжешь с ними в постель, и они долго будут мешать сомкнуть веки. Завтра ты вновь проснешься с ними, и послезавтра тоже, и так без конца».
Несколько печальных мгновений я жалела себя, как вдруг раздался новый голос. Приятный и чистый, он прозвучал с неожиданной силой — голос ангела, похожий (как мне показалось) на голос Анны: «Бедная страдалица, дни твои полны отчаяния, но многие тысячи страдают сильнее тебя. Да, ты одинока, но ты не одна. Да, ты потеряла большинство любимых, но есть еще один близкий человек, безмерно дорогой тебе. Да, ты живешь в глухом болотистом приходе, но ты не отчаявшаяся старая дева без надежд и стремлений; ты не ворон, который устал обозревать потоп, но не имеет ковчега, чтобы вернуться. Нет! У тебя есть надежда! Есть стремления! Тебя излечит не жалость, но труд. Труд — единственное верное средство от неизбывного горя».
Я села в кровати; мое сердце колотилось, когда я сбросила покрывала и вытерла глаза. Передо мной простиралась ровная дорога. Чтобы облегчить свою трагическую участь, я должна была вернуться к работе.
Мой роман «Шерли» был закончен почти на две трети, когда умер брат и заболели сестры. С тех пор я почти не брала в руки перо. Теперь, когда я оказалась в непривычном одиночестве, творческий процесс продвигался со скрипом; казалось бессмысленным писать то, что Эллис и Актон Беллы уже не прочтут. Мне отчаянно не хватало их родственной, подтрунивающей поддержки, и поначалу казалось, что и книга, и планы, связанные с ней, увянут в тщете и томлении духа.
Со временем, однако, сочинительство стало для меня бесценным даром, оно переносило меня из мрачной действительности в нереальный, но счастливый мир. Я могла изливать на бумагу свои собственные чувства, писать кровью исстрадавшегося сердца, но быть к своим персонажам добрее, чем Господь был ко мне. Я могла поразить свою вымышленную Каролину лихорадкой, привести в Долину смерти, на самый край гибели, а потом, подобно могущественному джинну Таллии[65] из моего детства, вернуть ей здоровье, найти давно потерянного, желанного родственника и выдать замуж за любимого.
Создать ценное произведение возможно, только если посвятить ему всю себя, а это неизбежно влечет потерю аппетита и сна, ничего не поделаешь. Так получилось и с «Шерли». Я вложила в этот роман все силы и завершила его в конце августа 1849 года. Книга вновь была мгновенно отправлена в печать и вышла в конце октября. Большинство рецензентов и читателей встретили ее благосклонно, хотя не так бурно, как «Джейн Эйр». Судя по всему, те, кто отзывался о «Джейн Эйр» пренебрежительно, отнеслись к «Шерли» несколько лучше, чем к ее предшественнице; в то же время влюбленные в «Джейн Эйр», по иронии судьбы — и несмотря на суровые советы некоторых критиков впредь избегать мелодрамы, — были разочарованы, не обнаружив прежнего волнения и пыла. Я не предвидела одного: насколько новая книга изменит мою жизнь.
«Шерли» навсегда сорвала с меня драгоценный покров анонимности.
Ловудскую школу и ее обитателей в «Джейн Эйр» я списала с подлинных событий, но произошли они так давно, что невозможно было связать их с жизнью автора. Моя новая книга все изменила.
Действие «Шерли» происходит на фоне социальных и экономических потрясений 1811–1812 годов, во времена луддитских беспорядков в йоркширском Вест-Райдинге. Тем не менее прототипами многих персонажей послужили люди, жившие в сплоченных общинах Бирсталла, Гомерсала и в наших соседских приходах. Возможно, это было наивно с моей стороны, но я не испытывала страха разоблачения. Меня так мало знали, и я считала немыслимым, что меня свяжут с книгой. Мне и в голову не приходило, что кто-либо заподозрит тихую незамужнюю дочь хауортского священника в авторстве романа. Как же я ошибалась!
Моя тайна раскрывалась шаг за шагом. Письма и посылки от «Смит и Элдер» время от времени приходили распечатанными, и я подозревала, что на почте в Китли их вскрывают и изучают. Джо Тейлор, к которому я обратилась за советом во время написания «Шерли», рассказал о моем авторстве всем в Гомерсале, так что, когда я навестила Эллен, люди отнеслись ко мне с новым почтением и безмерной добротой.
Моя бывшая одноклассница отправила критику Джорджу Льюису письмо о том, что узнала в Ловудской школе Школу дочерей духовенства, а в Каррере Белле — Шарлотту Бронте. Льюис немедленно объявил, что автор «Шерли» — незамужняя дочь священника из Йоркшира! Новость подхватили лондонские газеты. Мистер Смит заверил меня, что клин клином вышибают, и в декабре 1849 года я поехала в Лондон к своему издателю и его матери и на ужине была официально представлена литературным радамантам[66] — пяти наиболее уважаемым и наводящим ужас критикам писательского мира. Поначалу я испытывала страх пред этими великими людьми, но обнаружила, что при встрече лицом к лицу они поразительно вежливы. Узрев их недостатки, осознав, что они тоже смертны, я перестала трепетать перед ними.
Мистеру Николлсу одним из первых в Хауорте стало известно о моем авторстве. Стоял ясный морозный день сразу после начала нового десятилетия. Вернувшись из Лондона, я простудилась и долго сидела взаперти. По выздоровлении я немедленно закуталась в плащ, шляпку и муфту и воспользовалась хорошей погодой, чтобы прогуляться по утоптанной тропинке через заснеженный церковный двор. Вокруг не было ни души. Через несколько минут снег за моей спиной заскрипел. Мистер Николлс подошел и зашагал рядом, сунув руки в карманы. Его щеки алели от холода, на лице застыло странное, наполовину веселое, наполовину смятенное выражение.
— Мисс Бронте.
— Мистер Николлс.
Он посмотрел на меня, затем в сторону, затем снова на меня, с благоговением, робостью и изумленным неверием.
— Я надеялся увидеть вас. Хотел поздравить. Ваш отец сообщил мне поразительную новость — что вы издали две книги.
— Папа рассказал вам? Я должна отругать его, мистер Николлс. Он поступил недостойно. Это должно было храниться в секрете.
— Зачем хранить в секрете такое достижение, мисс Бронте? Две книги! Вам следует безмерно гордиться. После встречи с вашим отцом я пошел и купил «Джейн Эйр».
У меня странно засосало под ложечкой.
— Вы прочли ее?
— За два подхода. Никак не мог отложить.
Я зарделась и отвернулась. Его реакция меня обрадовала, но в то же время смутила. Одно дело — изливать свою душу под покровом анонимности, и совсем другое, когда спасительная маска сорвана и ты полностью обнажен перед миром. В «Джейн Эйр» я изложила свои самые интимные мысли и чувства о любви, морали и месте женщины в обществе. Роман открыл ту сторону моей натуры, которая, как мне казалось, могла быть истолкована (ведь я была не замужем, и мистер Николлс сам назвал меня старой