тогда было всего 54!), но эти планы разрушила трагическая гибель судьи Лорда в 1884 году.
Боулз любил стихи Эмили Дикинсон и очень хотел кое-что опубликовать. Первая — газетная — публикация была анонимной. Так хотела сама поэтесса. Она не хотела открывать людям свой внутренний мир. Но однажды — в 1862 году — Эмили Дикинсон все-таки сделала попытку выйти из своего «подполья». Этому способствовал случай: известный писатель и публицист Томас Уэнтворт Хиггинсон обратился через выходившую в Новой Англии газету к молодым американцам с призывом смелее присылать свои рукописи в редакции журналов: быть может, где-то в американской глубинке есть еще не открытые таланты и осталось лишь найти их, вдохновить на творческие поиски и предоставить затем страницы литературных изданий?
Под влиянием минутного порыва Эмили Дикинсон послала Хиггинсону четыре стихотворения (ныне признанные шедевры американской и мировой лирики) и письмо — странное, без знаков препинания, которые заменяли тире, написанное отрывочными фразами: богатство ассоциаций проявлялось и здесь, поэтессе трудно было подолгу рассуждать об одном. В конце письма Эмили Дикинсон спрашивала, «есть ли в стихах жизнь».
В том же апреле 1862 года она получила от Хиггинсона такое письмо: «Мне трудно понять, как это вы живете в столь полном одиночестве, чуть ли не чураясь своего пса и находясь в обществе лишь собственных мыслей, которые могут прийти в голову только вам. Озарения, которые бывают у вас, и безграничность вашей фантазии выделили бы из ряда любого человека. Я прекрасно понимаю: вам все равно, где жить». Стихи, судя по всему, Хиггинсону понравились, но его смутила некоторая их «неправильность». Обилие заглавных букв и тире были еще не самыми главными отступлениями от канона: в конце концов, употреблять заглавные буквы было принято еще в английской классической поэзии, а тире — не будем забывать — в англоязычной традиции соответствует нашему многоточию. Смущало Хиггинсона в основном множество ритмических «сбивок» и обилие неточных рифм, целая система неточной рифмовки. Вот что пишет об этом переводчик многих стихов Эмили Дикинсон Аркадий Гаврилов: «Все так называемые „отступления от правил“ у Э.Д. на самом деле числятся в арсенале приемов стихосложения и имеют свои названия: гиперметрия и многометрия, анакруза и антианакруза, альтернация размеров и т. д., хотя она наверняка этого не знала и писала так, как ей подсказывало чувство ритма. Т. У. Хиггинсон, отмечавший ее „ошибки“, и дававший советы по их „исправлению“, вероятно, тоже не был знаком с теорией стихосложения, да и с английской поэзии во всей ее полноте».
Вместе с «советами по исправлению» стихов Хиггинсон посоветовал поэтессе воздержаться от публикации. Ответ был таков: «Я улыбаюсь, — писала Эмили Дикинсон, — когда вы советуете мне повременить с публикацией, — эта мысль так мне чужда, как небосвод — плавнику рыбы. Если слава — мое достояние, я не смогу избежать ее — если же нет, самый долгий день обгонит меня — пока я буду ее преследовать — и моя собака откажет мне в доверии».
Долгое время они обменивались письмами. Поэтесса просила советов — и не принимала их, кроме одного: не печатать стихов. Как-то раз она написала: «Можете ли вы сказать мне — как растут в вышину — или это нечто не передаваемое словами — как Мелодия или Волшебство?» Но ответ на это дал не Хиггинсон, а собственная поэтическая сущность Эмили Дикинсон: ее «рост в вышину» как поэта несомненен.
В 30 лет она писала много, и среди обилия стихов было много несомненных удач. В дальнейшем стихи стали даваться ей уже не так легко, но каждое стихотворение было шедевром; она поняла: «Поэзия — это праздник не каждого дня». Все свои стихи она переписывала на белые листочки и складывала в картонную коробку. При жизни опубликовано было всего лишь семь стихотворений. Всего же она написала их 1775.
В1870 году Хиггинсон посетил Амхерст и навестил Эмили Дикинсон. Много лет спустя он записал свои воспоминания об этой встрече. «Я вдруг услышал легкие шаги в коридоре — мне показалось, детские. Почти бесшумно вошла женщина — невысокая, застенчивая, с неправильными чертами лица и гладкими рыжеватыми волосами. Глаза ее, по ее собственному выражению, напоминали вишневые косточки, оставленные в стакане гостем. Облик ее был воплощением спокойствия и кротости; она напоминала монахиню какого-нибудь германского монастыря. Платье ее сияло белизной, на плечи была наброшена синяя шерстяная шаль.
Она подошла, держа в руках две лилии, затем по-детски вложила их мне в руку и тихо сказала: „Это моя визитная карточка. Простите мой испуг — мне не приходилось встречаться с незнакомцами. Не знаю даже, что в таких случаях полагается говорить“. Все же мне удалось ее разговорить. Беседовали мы о ее детстве. Очень много значил для нее отец — как она выразилась, „человек, читавший по воскресеньям одинокие и непримиримые книги“. С самого детства он внушал ей такой страх, что до пятнадцати лет она не умела определять время по часам только потому, что он давно еще пытался объяснить ей, как это делается, а она не поняла, но боялась сказать ему об этом; боялась также спросить и у других — вдруг отец узнает?
Для меня она была слишком загадочным созданием, чтобы понять ее за час. Я мог лишь наблюдать за ней, как охотник наблюдает за птицами. Я должен был определить, что там, в вышине, без ружья».
Увы, Хиггинсону понадобилось более двух десятилетий, чтобы понять, с кем его свела судьба.
