должен быть таким. С ним я не должна бояться сказать слово, он должен быть добрым.
Одно время я романтически обожаю главаря парней с нашей улицы — огромного Серегу Волнягина. Наставляю его на путь истинный, приношу ему книги по своему выбору, а он снисходительно заступается за меня перед уличной шпаной и рассказывает, как он любит красивую, глупую, наиглупейшую из глупых (ненавижу ее) Лариску Мокрую.
В этом году его забрали в армию, и опять ничего нет, даже этого.
И вот теперь — столько новых лиц! Неужели его нет и здесь?
— Ну что смотришь, нравится кто–нибудь? — спрашивает Лиля.
— Вон тот, — киваю я на высокого, рукастого, больше всех подходящего к моему идеалу (хоть лица я без очков не вижу, но надо же как–то отплатить за откровенность Лили и всех девчонок).
— У тебя губа не дура, — говорит Лиля, — это самый большой бабник на всем заводе!
Девчонки хохочут.
— Эта вакансия занята… Его Светочка давно имеет в виду, — сообщает Валя.
— Брось врать, — зло отмахивается Света.
— Хитрая ты, Светка, себе на уме… — говорит Лиля. — Я вот старше тебя, да и то не такая…
Наверное, они разговаривают на эту тему не в первый раз, Потому что Света не очень чтобы обижается. Но мне ее все равно жалко.
— Да не очень он мне и нравится, — говорю я. — Потом, даже если бы и понравился, — не с моей физиономией отбивать…
И все опять хохочут. Кажется, я угадала верный стиль поведения — надо мной все время смеются. Это не так Уж приятно, но зато легко. Интуиция подсказывает мне, что слыть смешной дурочкой — безопасно. Только, кажется, не все верят в мою абсолютную глупость, а больше всех не верит Лиля. Та самая Лиля, которая больше всех смеется. Я замечаю несколько ее взглядов, преисполненных, как мне думается, самого жгучего интереса. И мне ужасно хочется кинуть какую–нибудь неожиданно умную фразу, чтобы оправдать этот интерес. Но случай не представляется.
И вот я работаю здесь уже полгода. Все реже и реже ко мне приходят школьные подруги, а когда приходят — мне не о чем с ними говорить. Мы еще продолжаем посещать друг друга в дни рождений, но они проходят все скучнее и скучнее, расходимся все раньше и раньше. Конечно же, я и тут успеваю сделать вид, что тороплюсь домой только потому, что очень уж устаю на своей трудной, неслыханно ответственной работе.
Дни действительно стали намного короче. Если исключить восемь часов работы, полтора часа транспорта, восемь часов сна (хотя — восемь ли?), то остается так уж много. Совсем немного. И их надо тратить на дело. Как все девчонки, я думаю о театральном институте. Не в актрисы, нет, здесь у меня хватает юмор даже не мечтать. Но хотя бы на театроведческий! А чего еще хотеть школьной умнице, которая понемножку знает все и преуспевает в гуманитарных науках?
Я честно беру в библиотеках нужные книги — тут и воспоминания старых актрис, и похвальба никому не известных актеров, работавших во всем известных театрах, и упоительное красноречие известных актеров, фотографии, фотографии, фотографии…
Иногда попадается слово, иногда предложение. А иногда целиком хорошая книга. И тогда мне начинает казаться, что я и правда люблю театр, но только не так, как подобает любить умнице и театроведке, а так, как любят красивые дурочки, которым хочется блистать.
И те сорок пять минут, что я добираюсь на троллейбусе до завода, я трачу на то, чтобы представить себя то Элизой Дулитл, то Жанной д'Арк, то Антигоной.
Я еду в троллейбусе по заспанному городу, и если не рычу про себя монологи или стихи Вознесенского, сплю и бьюсь лбом о троллейбусное стекло, уезжаю в Гавань, и только там меня будят какие–нибудь вредные люди, которые давно видели, что я сплю, но вот же… И следует длительное объяснение, а мне до того хочется спать, что даже не могу злиться.
Опаздывать несладко: с утра начальство злое — ездят издалека.
Потом работа. Семь часов за машинкой, час перерыва. Это только кажется, что скучно, говорится только так, что эти часы надо выкинуть, но ведь и в эти часы идет своя жизнь.
Например, пробежаться до дальней уборной и обратно. Ведь нельзя же все время сидеть на месте как пришитой, а до обеда далеко, да и с девчонками хочется переброситься парой слов. Казалось бы — почему не пробежаться? Работа терпит, в начале месяца так и совсем делать нечего, но…
Наша начальница Вера Аркадьевна не имеет права быть начальницей. Нет, она очень толковая тетка, организатор и прочее, но у нее нет специального образования, поэтому ее в любую минуту могут сместить, а она очень боится этого.
Неделю перед каждой получкой мы работаем сверхурочно— расшифровываем сводки о зарплате, начисляем премии и т. д. За это нам полагается отгул, но Вера Аркадьевна опасается, что это заводскому начальству не понравится, поэтому из нашей бригады (я, Валечка и Надька) отгул дается только Надьке, а мы с Валечкой сидим и облизываемся. Нам обещают в следующий раз, но в следующий раз повторяется то же самое. Надька смеется над нами, называет дурами, но при случае жалуется Вере Аркадьевне, что мы слишком часто бегаем то пить, то просто так, а она, бедняга, за нас отдувается.
И все–таки мы бегаем. Мы выбираем моменты, когда начальница выходит, а Труба (ее заместительница) начнет болтать по телефону. Потому что если уж Труба взяла в руки телефонную трубку, то не скоро ее положит.
Выскальзываем по одной, собираемся где–нибудь в закутке между станками в соседнем цехе и быстро обмениваемся новостями. Куда ходила, что читала, что смотрела, с кем, приходил ли он, какое шить платье и так далее.
Чуть ли не каждый месяц Валечка трагическим шепотом сообщает, что она, кажется, беременна, что если это так, то лучше умереть, но что если проскочит и на этот раз, то она больше никогда, никогда…
— Ты лучше скажи: собирается он на тебе жениться или нет? — грубо обрывает ее Лиля.
— Да, понимаешь, он хочет летом. Сейчас у нас и денег–то на свадьбу нет.
Но проходит лето, а Валечка все не выходит замуж.
— Он паспорт потерял, — отвечает она на наши вопросы.
Потом паспорт найден, и Валечка говорит:
— Он думает зимой, когда его родителям квартиру дадут.
То, что Мишка никогда не женится на Вале, понятно всем, и в первую очередь ей самой, она даже откровенно говорит нам об этом, но только тогда, когда нет Светки. Вообще без Светки все девчонки откровеннее, и только у меня с ней хорошие отношения, хотя и не по моей, а по ее инициативе. Во–первых, мы с ней одногодки, во–вторых — с одинаковым образованием. И примерно и одинаковых семей, хотя насчет семей выясняется скоро, что Света обскакала нас всех, ее отец — главный инженер на большом заводе.
Света не обладает моим красноречием, она не рассуждает о герое и массах, но она умеет вести себя так, что всем сразу ясно — она не человек массы. Мне нравится в ней это, потому что сама–то я в данном случае совсем не на высоте. Вместо того чтоб воспитывать заблудшие души Валечки и Лили, спасать их от той чудовищной пропасти, в которую они катятся, я слушаю их рассказы раскрывши рот и смешу своими вопросами, причем если сначала у меня это выходило случайно и непосредственно, то теперь я, как ребенок, получивший поощрение, выкамариваю изо всех сил. Мне это самой уже надоело, но на меня смотрят, как на популярного актера кинокомедии: я еще ничего не сказала, а все уже смеются. И это вместо того чтобы спасать! Спасать! Мое любимое слово в этом распрекрасном возрасте. Не человек, а целая спасательная станция.
У Светы нет таких благородных порывов, она сурова и деловита. Она твердо уверена, что Александр Сергеевич Пушкин — декабрист, а Мопассан — неприличный писатель, и стоит на этом твердо, как скала (о литературе мы тоже успеваем переговорить).
Проболтав таким образом минут пятнадцать, мы воровато, поодиночке, возвращаемся на станцию, чтобы выслушать упреки от всех кому не лень. Особенно усердствует Труба. Она ругается даже без повода, не говоря о том, что если повод окажется — она вообще готова любого изжарить и съесть. Правда, через