пять минут она как ни в чем не бывало угощает всех своими маринованными грибками. Мы молчим и подмигиваем друг другу.
Минут за пятнадцать до перерыва мы бросаем работу и начинаем собираться на обед. Подводим глаза, пудрим носы, поправляем юбки, и машиносчетная наполняется чем–то вроде птичьего щебетанья. Для кого это все делалось? Я помню, как вначале меня поразило: столько усилий для того, чтобы понравиться каким–то мальчишкам в замасленных спецовках! Я даже сказала об этом Лиле. Лиля засмеялась:
— Это ты думаешь, что они просто мальчишки, а они так о себе не думают… Учти, что у мужчин вообще отсутствует самокритика… И одинаково трудно понравиться мальчишке и Марчелло Мастроянни.
Мы входим в здание заводской столовой, поднимаемся по черной и жирной от копоти лестнице, не прикасаясь к липким стенам и перилам, мы идем, распространяя запах духов и помады, и, наверное, ничего себе смотримся. Не потому, что среди нас есть красивые, а потому, что мы молодые и чистенькие.
После столовой мы возвращаемся к себе на станцию. До конца перерыва еще есть время, и мы ждем визитов.
Приходит злостный алиментщик Сеня Гудман, якобы по делам заглядывает комсомольский секретарь Володя и еще какая–то разноименная и непостоянная мелочь на Валечкин вкус.
Когда я еще не видела Сеню Гудмана, я представляла его этаким красавцем мужчиной, изнемогающим от женских приставаний. Слышала я о нем много, но он был в отпуске и долго не появлялся, а когда появился— я чуть не умерла со смеха: маленький, худой очкарик с нахальным рядом металлических зубов. Острит без умолку, стоит по радио зазвучать музыке — танцует, и слишком много говорит для того, чтобы быть похожим на победителя.
Немного погодя я догадалась, что Сеня очень похож на меня: все эти его иногда даже пошловатые остроты — не он сам. Просто он знает, что так больше нравится окружающим. Все говорили, что у него было уже две жены и от второй жены ребенок. Если уж только официальные жены две, то интересно, сколько же всего было женщин! Я долго задавалась этой мыслью, пока получше не узнала Сеню. И здесь была полная неожиданность: не было у Сени никаких других женщин, два раза в жизни он влюблялся и два раза женился. Вернее, в первый раз он даже не очень чтобы был влюблен, просто проводил девушку два раза с танцев, зашел к ней домой, а ее мать тут же догадалась, что такое Сеня, и, не будь дура, сказала: «Ну так, дети, что вы дальше–то думаете делать?»
Сеня сказал, что думает жениться. Не только сказал, но и женился.
Его первый брак был недолгим — жена упрекала его, что он мало получает, не ездит в гости к тете Клаве и что слишком у него много дурных приятелей.
Наконец, когда Сеня принес в дом беспризорного щенка и жена подняла очередной скандал («или я, или он»), Сеня сказал, что выбирает щенка, и ушел. Она бегала на завод, устраивала Сене скандалы, но он неожиданно оказался твердым и не вернулся к ней. Развелись.
Вторая Сенина жена работает у нас на заводе. Я до сих пор не понимаю: или она очень распутная, или очень несчастная.
Она вышла за Сеню замуж, когда ее бросил какой–то прохвост, а живот уже был заметен. Говорят, что влюблен Сеня в нее был безумно, таял на глазах и захотел жениться на ней, несмотря на будущего чужого ребенка.
Родился мальчик. Сеня гулял с ним по Большому проспекту, а на работе только и говорил об Андрюшеньке. Жена плакала, обзывала Сеню тряпкой, просила «хотя бы отлупить ее», а потом неожиданно подала на развод и тут же вышла замуж за серенького старикашку, предварительно взыскав с Сени алименты.
— Пусть это ничтожество хоть тут разозлится, — объясняла она окружающим, а при встречах всегда пыталась задеть Сеню. Он краснел и молчал. И, кажется, любил ее по–прежнему. В родительские дни он ездил к Андрюшеньке на детсадовскую дачу, и когда, подвыпив, другие отцы начинали смеяться над ним — тоже смеялся, но ездить не переставал. Таким был Сеня Гудман.
Володя. Это вещь в себе. Он толстый, ушастый, глу–поватый и — женат. Никому из нас Володя не нравится. Разве что Свете. Кажется, она одна привечает Володю. По крайней мере, Лиля при этом улыбается, а Лиля кое–что понимает в симпатиях и антипатиях. Она вообще сторонница теории, что нравиться может любой мужчина, даже такой, как Володя.
До конца перерыва мы беседуем на самые разнообразные темы — от анекдотов до новостей в ракетной технике.
Лиля издевается над Володей, грубит Сене, высмеивает Валечкиных мальчишек, Кубышкина разливается соловьем, Света называет Володю «Вовочка», Валя краснеет, а я читаю, встревая в разговор только тогда, когда могу сказать что–то смешное.
Потом мы снова работаем, снова строим всяческие интриги, чтобы выскочить на минутку со станции, снова выслушиваем нотации Трубы.
Потом звонок. Час давки в переполненном троллейбусе, разорванные чулки, ободранные туфли, чьи–то мимолетные ссоры, но — странное дело — никакого раздражения. Такое спокойствие где–то внутри меня, что, наверное, поэтому меня ругают только те, что стоят сзади, но когда пробьются вперед и заглянут в лицо — замолкают.
Дома у меня как у всех. Так говорит мама. Действительно — как у всех. Иногда я ссорюсь с родителями, убегаю из дома, хлопнув дверью, иногда — очень люблю их, потому что не могу не любить. Такой уж у меня характер, что я не могу не любить людей, живущих рядом.
Когда я училась в школе, мой отец очень любил ходить к учителям жаловаться, что я не вымыла посуду и не убрала постель. Иногда он приходил на наши классные собрания, и я знала, что за этим последует длинная проповедь «перед лицом товарищей». Получалось, что я хуже всех в классе.
После выступления моего отца мне было стыдно идти в школу, и однажды я сорвалась с резьбы — не пошла.
Хорошо, что у нас были умные учителя. Они вызвали маму письмом с пометкой «лично», но мама, конечно, рассказала об этом отцу, и тот со свойственной ему энергией ринулся в школу. Но с ним, слава богу, много говорить не стали, велели прислать маму.
Из школы мама пришла поздно, села на кухне и заплакала. Я тряслась от страха, не зная, что ей там такого обо мне наговорили.
— Ты прости нас, — плакала мама, — нас ведь никто не учил, как тебя с Алькой воспитывать…
Я чувствовала, что что–то не так, но я думала — он мужчина и разберется лучше. Ты не сердись на него… Он усталый, больной… Ты прости его, он же вам добра хочет…
Оказывается, классная руководительница сказала ей, что из меня получается не такой уж плохой человек. И еще она запретила пускать отца в школу.
Так я была спасена. Правда, перестав ходить в школу, отец начал применять другие меры, но мне стало полегче, потому что мама, как могла, старалась меня утешать.
И потом — я все–таки любила отца, я не могла запоминать только плохое и забывать хорошее.
Сестра Алька дулась на него, все плохое помнила, а я быстро отходила и прощала.
А в общем–то все было как у всех.
Моя сестра Алька. Мы с Алькой очень похожи, хотя я никогда не была красивой, а Алька — красивая. Она еще беспомощней, чем я, но не смешная.
Когда я уже работала на заводе, ей было шестнадцать лет и она училась в девятом классе.
Однажды, поздно возвращаясь домой после сверхурочных (это было зимой, стояла подлая полузимняя–полуосенняя сырость), я увидела под аркой нашего дома белую машину «скорой помощи». Свет ее фар бил прямо в глаза, в этом свете мелькал смешанный со снегом дождь, а так как прохожих на улице не было, то все было немного жутковато и походило на кадр из итальянского фильма.
Особенно страшно мне стало, когда я увидела двух санитаров, почти не согнувшихся от тяжести того, что они несли: на носилках лежал кто–то, такой худой и плоский, что носилки казались пустыми. Какая–то женщина, пригнувшись, влезла в машину, и машина уехала.
Я взлетела по своей лестнице и, содрогаясь, надавила на звонок, не оторвав пальца, пока не открыли.
Соседи сказали, что это увезли пашу Альку. Мама уехала с ней.
Алька, конечно, не умерла. Детская попытка кончилась смешно — поносом и рвотой. Да и где было