запотевало. Но потом ее здоровое сердце, отдохнув немножко, начинало стучать. Мое не застучит.
Я заплакала, и юная Дуся схватила меня под мышки и, крикнув Ване: «Эй, веселей чего давай!», принялась бешено топотать передо мной, вызывая на танец.
Разбрызгивая слезы, я тоже засмеялась, затопала ей в ответ, и чем больше топотала, тем больше мне хотелось еще плясать, еще, хоть в движении немножко освободиться, вспомнить, чья я и откуда. И это мне, наверное, удалось, потому что бабушка Домаша, разрумянившаяся от стопочки водки, с загоревшимися глазами, вдруг закричала:
— Моя девка, моя! Эх, ведь и я так плясала!
Поезд пошел. Бабушка Домаша торопливо семенила следом: опять это было похоже на незавершающееся падение. Ваня с Дусей стояли, махали мне, оба огромные, кричали что–то.
В купе пахло яблоками и душной пылью дерюжных мешков.
Два чистеньких мальчика помогали мне рассовать по полкам корзины с бабушкиными подарками (сто корзин!), острили что–то уж слишком суетливо, я не смеялась, и они по нескольку раз повторяли свои остроты. Я чувствовала, что нравлюсь им, но сегодня меня это почему–то не радовало, а вызывало легкую досаду, потому что они мешали мне думать.
Я вышла в тамбур. Окно, слава богу, было выбито, Высунулась. Ветер рвал волосы.
Вот и кончилась та другая жизнь, которая на минутку мелькнула для меня.
Домой. Оказывается, все, что я пережила, было для того только, чтобы вернуться домой.
Поезд стоял у каждого столба, и мне казалось, что если я сейчас выскочу и побегу пешком, то буду дома гораздо скорей, чем на поезде.
И мне очень хотелось выскочить и побежать пешком. Я, оказывается, очень хотела домой.
Сергей не получил от меня ни одного письма: боялась писать, боялась лишних слов. Приеду — он сам поймет, что произошло со мной. Приеду веселой и красивой, истосковавшейся по нему, заново влюбленной, простой и ласковой.
Он будет любить меня не потому только, что я смешная и что меня, как беспомощного щенка, всем хочется погладить по головке, он будет любить меня потому, что я — мудрая, сильная женщина, потому, что я умнее, чем он, добрее и великодушнее.
А я буду любить его потому, что он мужчина, — все очень просто. Мы просто женщина и мужчина, как Валя со своим мужем, и не надо ничего больше придумывать, У нас есть прошлое. Целый год общего прошлого — год объятий, поцелуев, слез и горя, но так и должно быть, так бывает у всех, и это надо только пережить и не сваливать вину друг на друга, как это делают на суде сообщники по преступлению. Нам нельзя разойтись, потому что все, что будет потом, —будет не так, от общего количества любви, бродящего в нас, будет отнято и израсходовано слишком много. И это «много» никогда уже не восстановится, не накопится, не прирастет…
Я люблю его, когда он смотрит на меня, люблю, когда я на него смотрю, люблю, когда он, длинноногий, отплясывает летку–енку на заводских вечерах, люблю, когда он стоит под часами и ждет меня, а потом вдруг видит и бежит ко мне, и лицо его недоверчиво–счастливое, люблю, когда он в садике сажает на колени чужих детей, люблю, когда мы складываем вместе ладони и его ладонь намного больше моей, люблю любить, его и чувствовать, что он любит меня.
Я хочу домой. Может, и правда, выскочить из этого поезда и побежать пешком?
Я вхожу, и наступает молчание, как бывает всегда, если до этого говорили о тебе.
— Наконец–то, — находится Надька.
— Дай посмотреть–то на тебя, — говорит Труба.
— Загорела–то как, — говорит Вера Аркадьевна. И я люблю Надьку, люблю Трубу, люблю Веру Аркадьевну.
Я кружусь перед ними, хохочу, целую всех. Девчонки возвращаются из похода в уборную, налетают на меня, визжат.
— В гостях хорошо, а дома лучше, — говорит Вера Аркадьевна.
— Мы на минутку? — Лиля просительно смотрит на Веру Аркадьевну.
— Идите, поделитесь… — милостиво соглашается Вера Аркадьевна.
Мы вываливаемся в коридор.
— Марина! — вдруг каким–то неожиданным, торжественным тоном говорит Кубышкина. — Марина! Ты только не расстраивайся… Ты должна…
Я смотрю на нее и недоумеваю: что это еще за тон: Розыгрыш?
— Это будет тебе неприятно…
Я с трудом соображаю, что шутить Кубышкина не умеет и этот идиотский тон обычен для нее.
— Брось ты кашу размазывать! — обрывает ее Лиля. — Коротко и ясно: Хромов женится…
Это не совсем доходит до меня, почти машинально спрашиваю:
— На ком?
— На Светке.
Я продолжаю смотреть на Кубышкину. Ее лицо выражает безграничную трагедию. Я чувствую, что усмехаюсь.
— Я говорю это тебе для того, чтобы ты ничему не удивлялась, — продолжает Лиля. — Мы ей тут устроили веселую жизнь. Она перевелась в новый отдел на ставку техника — папочка кому–то мигнул, в счет будущего высшего образования…
— Наплюй ты на это дело, — говорит Валечка. Я ничего не чувствую.
Они стоят рядом. У него в руках поднос: один на двоих.
— Сосисочки, пожалуй, — говорит она, — первого не надо.
— А я хочу щи, — говорит он.
Странно, что я слышу каждое слово. Мне кажется, что если мы встретимся глазами, он вдруг засмеется, махнет рукой и скажет, что он пошутил.
Но мы не встречаемся глазами.
— Четыре щей, четыре шницеля, —-говорит Лиля. Он оборачивается- на ее голос, и его лицо растягивается в улыбке:
— Привет машиносчетной…
Лиля молчит. На его лице никакого смущения. Конечно же, он видит меня. И эта его улыбка, этот бодренький тон — для меня. Ему мало того, что он меня бросил. Нужно еще показать, что это не стоило ему никакого труда.
Я иду по проходу, и мальчишки в замасленных спецовках присвистывают мне вслед. Я им нравлюсь. И я думаю о том, что я свободна и могу выбрать любого из них, хорошего, выбрать верно и без ошибки. Удар, нанесенный мне, так стремителен, что я не чувствую боли. Я почувствую ее потом.
Так как же мне судить тебя, Сереженька? Я вспоминаю Левушку Шарого:
— Когда люди делают пакости, мне хочется объяснить это сложностью жизни.
Мне тоже хочется найти какие–то сложные причины, которые толкнули тебя на это: я ведь так часто была с тобой невеселой, злой, некрасивой, мелочной и придирчивой. Я так часто мучилась оттого, что мне чего–то не хватает. Я смеялась над тобой, называла тебя глупым. Это я во всем виновата.
А с другой стороны: разве ты не знал, что я люблю тебя, разве ты не был в этом уверен? Ведь ты прожил. на свете на целых десять лет больше, чем я. Ты же должен знать, что я любила тебя несмотря ни на что. Ты же должен помнить, как я прибегала к тебе и мне было наплевать на всех — одна только радость оттого, что мы вместе. И все, что я делала, все, что я читала, смотрела, думала, — все было для тебя, и ты иногда, забывшись, начинал говорить моими словами, смотреть моими глазами.
А помнишь, как мы вместе с тобой смеялись над Светкой? А ведь ты не случайно, нет, совсем не случайно в тот злополучный день очутился там, у тебя была своя цель. И эта старая циничная баба,