хотела знать, Спокойно прожила оставшиеся драгоценности, спокойно пошла уборщицей в школу, пока ей не было разрешено преподавать русский язык и литературу, и преподавала, растила сына, потом внука. Анин дедушка погиб в Отечественную, бабушка умерла в эвакуации, а прабабушка выжила и в блокаду. Откуда в ней был такой запас энергии? Или это была просто смелость — смелость жить? Не боялась она ничего потерять, не расходовала на это нервные клетки. Потому так умно распорядилась она и своей квартирой: населила ее какими–то то ли родственниками, то ли сослуживцами, оставив себе единственную комнату. И эти люди вскоре стали и впрямь родственниками, держались одной семьей, сообща наняли домработницу, вместе питались. Старики поумирали, а их детям даже в голову не приходило, что бабушка им чужая. На войне погибали дети, оставались внуки, и внуки тоже любили бабушку и слушались. Женились, выходили замуж. Кому удалось найти мужа или жену| с жилплощадью — уходили, им даже не приходило в голову отсуживать комнаты у бабушки, меняться или еще что–нибудь в этом роде. Так эта квартира и осталась единственной в своем роде, не разделенной, не разоренной. Дворничиха с управхозом, правда, судачили, что старуха–де хитрая, но они ни у кого не нашли поддержки,, потому что все, кто знал бабушку, — от пьяницы–водопроводчика до участкового милиционера — ее уважали.
— Я скоро умру, Анюта, — говорила бабушка, — потому говорю тебе — не бойся. Ничего не бойся. Испугалась — разберись в природе своего страха, внимательно смотри, как живут другие, помогай тем, у кого болит, не отворачивайся от чужой беды, как бы отвратительно и неэстетично она ни выглядела. Это не другим, это тебе самой нужно, чтоб достойно встречать потом и свои беды, свои раны. Жизнь коротка, чтоб тратить ее на пустые страхи…
Так говорила бабушка, по своему обыкновению жестко, почти жестоко. А Ане было всего одиннадцать лет, и даже умный папа считал, наверное, что она ничего не поймет. Но она поняла. Не тогда, нет. Позже. И для нее стало принципом не пасовать. В мелочах ей это удавалось, она знала. Аня любила вызывающе модно одеваться, так, чтоб на улице оглядывались, а некоторые даже отпускали злобные замечания, она любила противоречить общественному мнению, постоянно кидаясь в крайности, умела говорить людям в лицо неприятные вещи. Но иногда ей казалось, что в крупном–то она как раз и пасует. Сидело в ней что–то трусливо–несамостоятельное. И прежде всего это была какая–то трусость в отношениях с другими людьми. Остальные девчонки дружили между собой, влюблялись, а ей хватало своего дома, папы, папиных друзей, воспоминаний о бабушке. Храбрости хватало ей только на то, чтоб не побояться пойти в актрисы, прекрасно зная, что это за профессия. Но с некоторых пор даже эта храбрость порой ее оставляла. И все из–за какой–то полубездомной Марины, которая свалилась с потолка, взяла всех за горло каким–то совсем особенным талантом, вовсе даже не актерским, потому что актерский есть почти у всех на курсе, а человеческим, что ли? Ведь вот как Марина тут же нашла друзей, подруг, полюбила Стасика, и все так смело, так размашисто, не кому–то назло, а потому, что так получилось естественно. Нет, это все–таки зависть, которой нельзя себе позволить. И Аня не позволит.
— Ты видала их рожи? — спросила Валя уже ночью, перед тем как лечь спать. Весь день она к Ане не приставала, ходила тихая, будто что–то обдумывала.
— Чьи? — Аня сделала вид, что не поняла.
— Чьи–чьи, да Маринки же с… этим…
— А я не знала, что он тебе нравится, — отрезала Аня.
— Мне??? — столько высокомерного, презрительного удивления.
— Что же ты тогда завидуешь?
— Я??? — Валя нарочито расхохоталась, добавила: — Цирк, да и только, — и ушла спать.
От этого разговора Ане стало неприятно, потому что ей вдруг показалось, что Валя подслушала ее мысли. И не первый раз ей так показалось. Какое–то соглядатайство было в Валиных манерах, таких мягких и почти благородных. Стоит только подумать про нее что–нибудь плохое или хорошее, как Валя тут же каким–нибудь словом или жестом постарается подтвердить хорошее и опровергнуть плохое. Откуда–то она удивительно хорошо знает людей, и не так, как знают их Марина или Ксана, а совсем иначе. Да и талант у Вали другой. Как бы это обозначить разницу? Ну, такое ощущение, что Марина и Ксана хотят работать в театре потому, что им не терпится поделиться с людьми чем–то своим — чувствами, мыслями, а Валя мечтает передразнивать других. И, кстати, у нее это прекрасно получается. Потом, Ане даже не хочется задумываться об этом, но история с паспортом и записной книжкой до сих пор не выходит у нее из головы. Она, например, совершенно точно знает, что ее паспорт и записная книжка всегда лежат у нее в сумке. И вот однажды, когда она вернулась из театра, паспорт и записная книжка лежали на письменном столе. В театр она ходила с другой, маленькой сумочкой, и помнит, что из большой сумки ничего не вынимала. Так почему же?.. Валя сказала, что ничего не трогала. Но тогда откуда же в ней появилось этакое снисходительно–покровительственное отношение к Ане? Уж не потому ли, что она узнала, сколько Ане лет? Папа проболтаться не мог, он прекрасно понимает: нечего другим знать, что Ане нет семнадцати. Ну а так все предполагают, что восемнадцать–девятнадцать, как и другим. Просто Аня кончила школу экстерном, чтоб поступить в институт именно в этом году, именно на курс Покровского. Еще Лагутин знает об этом, но он тоже не скажет, потому что обещал не говорить. Ну, ладно, сунула Валя нос в чужой паспорт. Зачем? Разболтать другим? Нет, Валя не сплетница. По крайней мере, не заурядная сплетница. Уж если бы разболтала — до Ани бы докатилось. Записная книжка… Зачем человеку чужая записная книжка? Аня внимательно перелистала свою книжку, стараясь читать ее чужими глазами. Чего там только не записано! Вот, даже телефон Товстоногова. Это когда папа поручил ей отнести в БДТ эскизы к спектаклю, потому что сам не мог — уезжал в Москву, и Аня из детского тщеславия вписала этот телефон в свою записную книжку. (Стыд какой! Надо вычеркнуть.)
Но вдруг она все–таки сама вынула паспорт и книжку из сумки и позабыла об этом? Нет, не могло этого быть! Она с раннего детства приучена бабушкой все класть на свои места. Аня, в отличие от многих, никогда не разыскивает по утрам своей одежды, не обнаруживает консервного ножа в книжном шкафу, и ни разу не было в ее доме такого, чтобы для гостей не нашлось чистого постельного белья. Так учила бабушка.
И вот однажды, когда Вали не было дома, Аня решила полистать Валину записную книжку. Она знала, что Валя, когда уходит по магазинам, книжку оставляет в письменном столе.
Аня, краснея от стыда, раскрыла эту книжку. А потом она покраснела уже совсем по другому поводу. Дело в том, что все Валины записи были зашифрованы. А если человек шифрует свою записную книжку, то, во–первых, он предполагает, что кто–то сунет в нее нос, а во–вторых, этого человека м о г у т интересовать чужие записные книжки. И паспорта.
Все это вместе с сегодняшним Валиным высказыванием о Марине пахло не розами. Ну а если Анину книжку она все же не листала, свою шифровала просто от любопытных родителей, а про Марину брякнула просто так, ну, пусть слегка завидуя? Аня ведь тоже полчаса назад завидовала. Нет, нет, все это чепуха. Просто Валя ревнует Марину, у них ведь тоже какие–то свои отношения, о которых ни Марина, ни Валя не рассказывают.
Вот и все. Вот и все.
Аня была уже готова уснуть, когда раздался телефонный звонок. Хоть и было без четверти два ночи, звонок ее не удивил — случалось, звонили и позже.
— Репа, это ты? — голос Лагутина.
— Ну, я… турнепс.
— Я тебе говорил, чтоб ты купила у Кирилла пласт Прокофьева?
— Прокофьева?
— Ну да. Ему какая–то итальянская лялька прислала. Это он так говорит. На самом деле спер где– нибудь. Тридцатник стоит.
— Больно жирно.
— Тебе отец даст. Ты купи, а я к тебе приду и украду, о'кей?
— За этим ты звонишь в два ночи?
— А что, не повод?
— Ладно, повод. Еще что?
— Еще что? Скажи Маринке, чтоб шла в загс. Не оттягивала.