глаза — в себя. И не отводи взгляд, что бы там ни было — ничто не должно отвлекать тебя, иначе нам обоим будет плохо. Очень плохо. Смотри в себя, но слушай меня.
«Наверное, она меня гипнотизирует», — шевельнулась вялая мысль и медленно растворилась, не вызвав никакого продолжения. Я уже не мог оторваться от собственных глаз, внимательно изучающих меня из глубины зеркала. Отражаемый огонек свечи все сильнее согревал середину лба, прямо над бровями, и казалось, что там вот-вот откроется третий глаз…
Мы познакомились почти год назад, когда уже отцвела сирень и воздух начинал наполняться теплым сытным запахом белых акаций.
Единственное, что я знал о ней совершенно точно с первой же минуты, — она мне нравится. Было приятно смотреть на густые длинные волосы, на чистый лоб, слегка подрагивающие, готовые к улыбке губы; на маленькие изящные уши, удлиняемые жемчужными сережками; на точеную белую шею, покоящуюся даже не на плечах, а на самих ключицах, словно созданных для того, чтобы поглаживать их теплым спокойным взглядом…
Высокая и тонкая, затянутая в длинное фиолетовое платье, она чем-то неуловимым напоминала змею, обретшую вертикальное положение. В неторопливой походке, плавных движениях, в осторожном повороте головы, даже в самой манере стоять, едва заметно отклонив назад плечи, ощущалось тайное наслаждение.
Не думая о приличиях, я разглядывал ее, как, любуясь, разглядывают редкий самоцвет, — то охватывая взглядом весь камень, полуупрятанный в холодную металлическую оправу, то сосредотачиваясь на отдельном узоре или на жарком огоньке, бродящем где-то там, внутри, — неуловимом, призывном, обманчивом…
Несколько раз она окидывала меня оценивающим взглядом, вряд ли еще кем-либо замеченным, ибо делала это по-женски мягко, словно невзначай: мол, вот еще один господин в смокинге, чем он отличается от прочих — прической, галстуком, башмаками? И так же неторопливо, рассеянно, без пристального внимания — снизу вверх: башмаками, галстуком, прической? Ах, не все ли равно! — и взгляд переплывал на соседа, на мраморный бюст Эсхила, на бордовые шторы, отделяющие нас от уже покрытого звездами неба…
В огромном фойе университетского клуба было человек двести, но еще столько же находилось в пути. Начинался один из «марафончиков», которые аспиранты и молодые ученые, вроде меня, проводили два раза в год, после сессий.
Идея родилась лет пять назад, но еще два года ушло на уламывание ректора, пожарников и прочих служб, которые не сомневались, что именно в это время — с полуночи до семи утра — уникальное здание осквернят, разрушат и сожгут. Кстати, как раз из-за этих опасений отцов университета клуб и стали в обиходе называть «Карфагеном»…
Короче, своего мы добились, и теперь раз в полгода дамы в вечерних платьях и молодые люди в смокингах (одно из обязательных условий) съезжались в «Карфаген», чтобы потанцевать, поболтать за бокалом шампанского, посмотреть новый спектакль нашего театра, похохотать, проходя вдоль двадцатиметровой юмористической стенгазеты, и расширить круг знакомых, поскольку в такой неофициальной обстановке математику и историку сойтись, конечно же, легче, чем на общевузовском профсоюзном собрании.
Делая вид, что наблюдаю за настраивающим инструменты оркестром, расположившимся за колоннадой, близ которой стояла привлекшая мое внимание незнакомка, я с удовольствием продолжал созерцать это милое создание в фиолетовом платье, обнаруживая все новые детали. К примеру, веер, который она держала в опущенных и сомкнутых у бедер руках. Или — чуть заметную черную сетку перчаток, доходящих почти до локтей, и маленький сиреневый цветок, прятавшийся в углублении на груди, как раз там, где заканчивается глубокий вырез платья.
Судя по тому, что она находилась в окружении химиков и биологов, это была их гостья — и тот, и другой факультеты я достаточно хорошо знал, но ни на одном из них подобного изящества цветы не распускались.
Конечно, можно было бы подойти к приятелям, которые тут же представили бы нас друг другу, завести разговор. Но это походило бы на камешек, брошенный в зеркальную гладь озера, когда не изученное еще до конца отражение разрушается, искажается. Мне же хотелось неторопливого, спокойного любования, был приятен сам процесс домысливания: а какой у нее голос, какого цвета глаза, как звучит ее имя?
Все эти медленные движения чувств происходили во мне на фоне удивления собою; еще утром и предположить не мог, что подобное состояние осчастливит меня; что оно не осталось навсегда в коротком юношестве; что и в тридцать лет, оказывается, душа способна реагировать на женщину, как реагирует она на цветы или на птиц, — на то, чем наслаждаешься на грани овладевания, но грань эту не переступаешь, ибо в такие минуты и в голову не приходит, что цветок можно сорвать, а птицу — съесть.
Это было похоже на предчувствие влюбленности — сдержанная, не грубая радость, наполняющая каждую клетку не смехом, а лишь улыбкой; и даже не самою улыбкой, а только предощущением ее и готовностью к ней.
Не знаю, сколь долго еще длился бы этот тихий праздник, который я неуклюже, но понятно для себя самого назвал трапезой души, но в это время возвестил о своих правах на внимание оркестр, по традиции приветствующий наступление полночи вальсом.
Все вокруг пришло в движение, зашелестели платья, зашуршали подошвы, застучали каблучки, волны запахов перемешались, превратившись в один сплошной прилив. Пары, казалось, только и ждавшие этого мгновения, заслонили незнакомку, закружились, то сближаясь, то удаляясь друг от друга, — как-то слишком бодро, с избытком сил, с жадностью, превращая вальс в подобие танцевальной разминки.
Не думая о том, огорчусь или нет, увидев на ее талии чью-то ладонь, а просто желая посмотреть, как она вальсирует, потому что зрелище это представлялось непременно завораживающим, я наконец сдвинулся с места и стал пробираться к колоннаде, попутно выискивая взглядом фиолетовое платье. Оказалось, что искать было не нужно, — вся компания стояла на том же месте, продолжая вести неспешную беседу. Неразлучные братья Петр и Павел; Наташа с Сергеем — вечные, несмотря на уже двухлетнего ребенка, жених и невеста; Борис — единственный среди нас тридцатилетний доктор наук, и — она, говорившая в это время что-то о культе Изиды.
— А вот и князь Глеб! — воскликнул первым заметивший мое приближение Павел с такой радостью, словно мы не виделись год.
Незнакомка, прервав рассказ, слегка повернула голову в мою сторону. В ее больших, чуть раскосых глазах, вблизи удивительно похожих на влажные зрелые маслины, одновременно читались удивление и легкое лукавство: мол, и вы здесь? — а, впрочем, разве могло быть по-другому и разве мало поводов на свете для того, чтобы познакомиться с очаровательной женщиной?
— Ника, позволь представить тебе нашего друга, — взял инициативу в свои руки Борис, и стало ясно, что они пришли вместе.
Я хрипловато — от долгого молчания — произнес свое имя и склонился над протянутой для поцелуя рукою; легкая сетчатая перчатка вблизи оказалась не черной, а темно-синей, она ни от чего не защищала руку, а была лишь своеобразным декоративным приложением к платью; поднося к губам твердую кисть, успеваю отметить длинные тонкие пальцы и на одном из них — безымянном — серебряный перстень в виде свернувшейся кольцами змейки, глазом которой служит маленький, но с множеством граней, бриллиант; яркий свет хрустальных люстр рассыпался в нем на отдельные разноцветные лучи и моментальные вспышки, вызывая в памяти что-то очень знакомое, но трудноопределимое, как мимолетный, тут же затерявшийся запах, будораживший лишь однажды, много лет назад.
Все это длилось долю секунды, но, отпустив ладонь Ники, в которую тут же перекочевал веер, снова замкнувший обе ее руки в полукруг, я почувствовал странную усталость и легкое беспокойство.
— А почему — князь? — послышался ее влажный голос, упреждающий хотевшего что-то сказать Бориса, который, уже набрав воздуха в легкие, и ответил на вопрос, тем более, что обращен он был как-то ко всем сразу:
— По фамилии. Фамилия Глеба — Княжич. Но теперь он большой, из княжичей вырос, и с аспирантуры мы величаем его Князем. А вообще он — историк, и раскопал, что одна из ветвей его