просветляться. Ника внимательно осмотрелась вокруг и, покачав головой, произнесла лишь:
— Ты с ума сошел! Есть вещи, которыми не шутят.
— А я и не шутил.
— Ты мог просто задохнуться. Или — сгореть. Или напороться на нож. — Отчитывала она с возмущением в голосе. — Официальная версия — самоубийство. Молчи! Я знаю, что говорю. Такие вот неофиты, самоуверенные всезнайки и превращают науку в шарлатанство.
Поняв, что перегнула палку, или увидев на моем лице обиду, Ника, не в силах сдержать себя, махнула рукой. О, сколько всего было в этом коротком жесте — и разочарование, и гнев, и жалость.
— Я еще в аэропорту поняла, что что-то случилось. Телефон не отвечает, начинаю думать о тебе, а мысли — как на стену натыкаются. Он, видите ли, круг очертил. Господи, как знала ведь — на день раньше прилетела.
Она принялась наводить порядок, брезгливо отмывая остывшую, закопченную жаровню, стирать влажной тряпкой следы мела…
Наверное, это ее и успокоило.
Через полчаса, выйдя из ванной, я увидел, что в комнате, на журнальном столике уже стоит стеклянный чайник, с медленно, лениво перемещающимися в нем листьями березы, посветлевшими хвоинками и обретшими прозрачность лепестками жасмина, — дарами растений, украшающих наш двор. Значит, пока я мылся, Ника успела опуститься вниз. После знакомства с нею я открыл, что даже в городе вокруг каждого — целая кладовая. Можно сделать чай из листьев и цветов, и напиток этот ни в какое сравнение не будет идти с индийским и цейлонским; можно сварить щи из крапивы, сделать салат из одуванчиков и сварить варенье из лепестков роз…
После приготовленного Никой чая, теплого душа и перенесенных потрясений я, переместившись на тахту, уже почти засыпал, но какое-то наблюдение, промелькнувшее вскользь и все же засевшее в голове, не позволяло расслабиться полностью. Вдруг вспомнил — зеркало! Что-то удивило меня, когда в ванной сушил полотенцем волосы, стоя перед зеркалом. Под удивленным Никиным взглядом я вскочил и опрометью бросился в ванную. Круги под глазами, красные прожилки — это понятно, это от бессонной ночи; но что же еще? Волосы! Как я мог не заметить сразу — седые виски, белые пряди… Я недоуменно перебирал их пальцами, носом уткнувшись в зеркало, и только прикосновение Никиной руки, заставившее вздрогнуть, вывело меня из оцепенения.
— Ничего, дорогой, так бывает, это не самое страшное, не огорчайся, — успокаивала она, поглаживая по плечу и пытаясь свести на шутку, — седой — не лысый.
Но не столько неожиданная седина меня поразила, сколько мысль о том, что она — след.
— Значит, он действительно был? — резко повернулся я к Нике, схватив ее зачем-то за локти.
— Конечно, был, — все тем же успокаивающим тоном, как неразумному ребенку, ответила она. — Я не знаю, кого ты вызывал — это не мое дело, но ты был неосторожен, и слава Богу, что все кончилось хорошо. Они ведь тоже разные, как люди: бывают добрые, а бывают и злые, не терпят принуждения, насилия, лишних тревог. Тебе надо уснуть, пойдем.
— А он не вернется? — спросил я, тут же устыдясь своего вопроса: получилось, что боюсь.
— Нет, милый, не вернется. Даже если просить будешь, не вернется, — тянула она за руку, увлекая в комнату.
Первое, что увидел я, проснувшись, — Никин перстень. Она лежала рядом, подложив ладонь под щеку, а вторая рука покоилась на моей подушке.
Чему так счастливо и глупо улыбался я, опершись на локоть и лаская взглядом ее милое, какое-то необычное и особенно дорогое во сне лицо? Тому, что проснулся, и на улице день, и комната залита солнечным светом, а за окном едва шелестят тополя, изнемогающие от жары?
Или — тому, что рядом со мною — красивая, любимая женщина? Да, наверное, именно этому — что нас двое; что мы можем подолгу смотреть друг на друга; ловить глазами наши улыбки и улыбаться нашим глазам; держаться за руки, когда пальцы поглаживают пальцы с нежностью, нежнее которой в мире нет.
Хотелось сделать для Ники что-нибудь хорошее, хотя бы тысячной долей похожее на ту любовь, которую разбудила она во мне, — принести много-много цветов, чтобы она проснулась среди них; или сочинить самую красивую сказку — только для нее; или написать ее портрет — так, как не писали ни Рафаэль, ни Ватто.
«Ты была зарей Любви… Ты — неизменно правдивое
Полгода назад? Год? Вечность? И — было ли? Или — только будет? Иначе, почему же тогда я живу, словно, в предощущении небывалого светлого праздника?
«Господи, Ты добр, ибо создал нас; продли наше счастье, здоровье, любовь, ведь чем больше любви на земле, тем ближе люди к Тебе, Господи, тем меньше грехов они совершают. Кроме этого могу просить Тебя только об одном — не покидай нас никогда, чтобы можно было молиться Тебе и благодарить Тебя за день прошедший и за дарованную жизнь», — поймал я себя на молитве, рождающейся в глубине сознания и дополняющей ту гармонию и то благодарное счастье, на чьих волнах плавно покачивалась моя похожая на музыку душа.
Я еще раз окинул взглядом комнату, удивляясь радостному ее преображению, посмотрел на лицо Ники, улыбнулся серебряной змейке, обвившей безымянный Никин палец; и змейка, словно отвечая на улыбку, сверкнула блестящим своим глазом, позволив на долгий миг увидеть сливающиеся в сплошное кольцо розоватые колонны «Карфагена», гибкие молодые фигуры, красивые платья и смокинги, слепящую медь оркестра, огромную хрустальную люстру, то приближающуюся, то удаляющуюся… Что это? Мое воспоминание или маленький бриллиантик сумел запомнить и это, и теперь шаловливо возвращает мне частичку моей жизни, словно демонстрируя свою вездесущность, и тайную силу, и способность улавливать настроение?
Из мгновенного ослепления, так и не стершего улыбки, меня вывел взгляд Ники.
— Чему ты улыбаешься? — спросила она с осторожной теплотой, не делая ни единого движения, от чего глаза ее и губы жили как бы самостоятельно.
— Я улыбаюсь нам — тебе и себе. Потому, что я счастлив. Потому, что я тебя люблю.
Теперь не надо было бояться разбудить ее, и я со всею силой, скопившейся за долгие минуты любования, прижался к ее упругой груди, будто хотел раствориться в ней или вдохнуть ее в себя.
И снова потолок квартиры стал бирюзовым небом, тахта — воздушным облаком, а ковер на полу — зеленой травой.
Как много могут руки, созданные для любви! Они могут все, ибо в такие минуты становятся и глазами, и ушами, и губами — они и видят, и слышат, и говорят.
Как много светлых тайн в человеческом теле, созданном для любви! Их не разгадываешь, потому что они все время новые, но они сами раскрываются навстречу, всякий раз удивляя и радуя.
Как много ласковых и нежных слов знают губы, созданные для любви! Они звучат единой мелодией — прекрасной и неповторимой; они похожи на цветы, которые могут цвести только на поле любви и завянут в другом месте и в другое время.
День перешел в вечер, но мы не заметили этого. И вечер уже обнимался с ночью, медленно растворяясь в ней, как и сами мы растворились друг в друге, не находя сил разомкнуть объятия и отдалиться хотя бы на шаг.
Нам было не грустно молчать, но, когда рождались слова, они сразу становились объемными, и мы любовались ими, парящими в нашем бирюзовом небе и сверкающими там, подобно золотистым звездам.
Впервые Ника осталась у меня на всю ночь. А утром, собираясь на какую-то из своих нетрадиционных, или, как я называл их, ненормальных кафедр, сообщила, как о давно решенном:
— Помнишь, Глеб, ты просил, чтобы я погадала тебе? Я готова. Но надо, чтобы и ты был готов. Мы расстанемся с тобой на восемь дней…
Видя мой протестующий жест, она засмеялась:
— Не навсегда же, я буду каждый день звонить, а в воскресенье вечером, в то воскресенье, ты