моря. Живя веками на низких прибалтийских землях, они рыбачили вдали от берега, встречая корабли викингов…
Целых две недели Лилиан не реагировала на мои сигналы. И, потеряв всякое терпенье, я села на кухонный подоконник и, устремив поверх кряжистых вязов свой энергоемкий, как луч лазера, мысленный взор, сердито передала ей: «Можешь отправляться в Киммерию хоть сейчас! Проверить, все ли там на месте! Тем более, что часть киммерийцев в свое время присоединилась к войску Водана, перемещавшемуся с юга на север в поисках подходящего жизненного пространства, так что в жилах скандинавов — и наверняка в твоих тоже! — течет, можно сказать, капля киммерийской крови!»
Сделав это крайне безответственное с исторической точки зрения заявление, я придала своему лицу ехидное выражение, зная, что Лилиан способна воспринимать не только мысли, но и картины.
«В самом деле?» — тут же отреагировала она, и я ощутила в ее внутреннем голосе какую-то беспомощность и растерянность. Наверняка она думала о своем отце, ведь Лембит Лехт, вопреки всему реализовал свою скандинавскую мечту.
«Жаль, что племя киммерийцев давно вымерло…» — передала мне она, и связь между нами надолго оборвалась.
Мой отец, Петр Яковлевич Зенин, не напрасно избегал встреч с Лембитом Лехтом. Десятилетиями вырабатываемое чутье и на этот раз сработало безотказно: у Лембита и в самом деле обнаружились родственники там… Там, где ни я, ни мой уважаемый всеми отец, ни какой-нибудь другой нормальный социалистический человек никогда не бывали и быть не могли. То, что Лембиту раз в год, к Рождеству, писала Осе — сменившая двух мужей и снова ставшая свободной, — было еще не так страшно. Но то, что у него вдруг обнаружилась в Швеции престарелая тетка, сбежавшая в свое время на обычной весельной лодке к ним, на тот берег, это было просто неслыханно! И, заботясь о моем светлом будущем, отец категорически не советовал мне общаться с дочерью «эмигранта», как он стал называть Лембита, хотя тот и не сразу покинул «этот» берег.
Около двадцати лет Лембит провел в той центральной части России, которая всегда вызывала у него недоверие и неприязнь. Отгороженная от свободного мира огромными расстояниями, эта «глубинка» аккумулировала в себе всю ту энергию подавления и повиновения, которая исходила от Москвы. Почти двадцать лет Лембит Лехт прожил в Воронеже, в просторной, сталинского образца квартире своей жены, Анны Андреевны, находил «нужных» людей, примеряя свою «северную хитрость» к новому окружению.
С Анной Андреевной он никогда не ссорился, и другие женщины его не интересовали. В музыкальном училище, где он работал, его считали «старомодным» — и он всячески культивировал это мнение, стараясь выглядеть настоящим профессором. Он и в самом деле был в училище кем-то вроде профессора: любой преподаватель чувствовал себя в его присутствии недоучкой, и Лембит охотно консультировал всех, кто обращался к нему, даже саму директрису, Галину Борисовну Маринову, — со снисходительным добродушием, с хитрым блеском голубых, близко посаженных глаз, с подчеркнуто корявым эстонским акцентом. Он много и охотно возился с учениками, и попасть в класс к Лехту было куда труднее, чем попасть в училище. И Лембит не стеснялся хвалить самого себя вслух, в присутствии каждого, кто изъявлял желание его слушать:
— Я настоящий советский педагог!
Рассеянно перебирая его многочисленные почетные грамоты, Лилиан однажды спросила у него:
— Ты считаешь, что только советские педагоги могут быть хорошими?
Лембит смутился, рассмеялся и сказал:
— Я говорю только, что я настоящий… понимаешь, настоящий советский педагог. Я индивидуален, понимаешь? И мне наплевать на постановления центрального комитета чиновников… Знаешь, почему ко мне толпой валят ученики — и мои, и чужие? Потому что я даю им глоток свободы — в музыке, через музыку, осторожно, незаметно, как бы между прочим, я веду их туда, к той пропасти, откуда начинается полет или… падение! Понимаешь, Лилиан? Если бы чиновники могли расшифровать, скажем, симфонию Чайковского или бетховенский концерт, они бы расстреляли эту музыку из пушек! Но к нашему счастью они ни фига не смыслят в этом, так что мы можем беспрепятственно наслаждаться революционными идеями, эмигрантско-ностальгическими рахманиновскими откровениями, диссидентским прокофьевским смехом…
Лилиан тоже училась в его классе, и он даже дома не давал ей спокойно жить. Из-за сильного эстонского акцента его даже безобидные замечания звучали как ругательства. «Папу Лембита» не смущала домашняя обстановка, и он мог, как в училище, запустить в рояль или в ученицу нотами, карандашом или газетой, всем, что попадалось под руку.
— Разве так можно играть? — с негодованием кричал он, словно его самого только что оскорбили, — Это же душа! Воспоминания жизни!
Он отталкивал Лилиан, сам садился за рояль и, сопя и рыча, показывал, как, по его мнению, должны были звучать воспоминания жизни.
Воспоминания и мечты самым парадоксальным образом соседствовали в жизни Лембита Лехта с крайне меркантильными начинаниями. Лембит копил деньги. Ему нужно было много, очень много денег. Потому что рано или поздно должен был наступить день, когда он, всеми уважаемый воронежский «профессор», вместе со своей дочерью Лилиан — оставив в сталинской квартире Анну Андреевну — сядет в московский поезд, обязательно в мягкое, двухместное купе, а из Москвы поедет дальше, на север, где на берегу Балтийского моря его будет ждать скромная, но вполне приличная вилла с ванной на первом и втором этажах, с видом на сосновый лес… Это должно было быть неподалеку от Таллинна, ведь дорогу туда ему больше уже не преграждали страшные воспоминания.
Когда Лилиан исполнилось девятнадцать, Лембит неожиданно для всех развелся с женой. Это произошло без всякого шума, и еще год после развода они продолжали жить вместе — пока он не получил вызов из Швеции и не оформил документы. Лилиан проводила его до Таллинна. Дальше он ехал один. Она сомневалась, медлила, раздумывала. Ведь в Воронеже оставалась ее мать… И вместе с отъездом отца от Лилиан уходила ее прежняя жизнь.
…Дом среди сосен на окраине Таллинна — типично эстонский дом — двухэтажный, с высокой острой крышей и с внутренней винтовой лестницей. Во дворе — круглый каменный бассейн, цветочные клумбы, теплица, за окнами — сад, где вперемежку с яблонями росли сосны.
Комната Лилиан на втором этаже погружалась ночью в голубоватый лунный полумрак. Луна висела прямо перед окном на фоне бледного северного неба. Лилиан не могла спать в белые ночи. Она вставала, надевала халат, наощупь спускалась вниз по скрипучей лестнице. Вот в большом овальном зеркале перед ней мелькнуло отражение луны, светящей в окна гостиной. Лунный свет, задерживаясь на всех блестящих предметах, отражался от поверхности фортепиано, обдавая инструмент голубоватым свечением. Белые занавески приподнимались от движения воздуха, за окнами темнели деревья… Лилиан остановилась, вдохнув в себя запах дома: пахло теплым деревом, сухими цветами, яблоками, уходящим, коротким северным летом. Большая собака коснулась влажным носом руки Лилиан и, лизнув пальцы, ушла куда-то в темноту. Осторожно повернув дверную ручку, Лилиан вышла в сад. Ночной воздух был наполнен запахами сосновой смолы, петуний, сухих дров; слышался прерывистый скрип сверчка, какие-то шорохи. В бассейне странным двойником луны плавало ее отражение. Лилиан пошла по узкой дорожке в глубь сада, к скамейке возле кустов смородины.
Верхушки сосен медленно качались над заостренной крышей дома. Луна казалась огромной и холодной, ее белый свет, растворяющий контуры предметов, звучал, звучал. Из шуршащей яблоневой темноты в полосу лунного света вышла полосатая кошка, тихо подошла к Лилиан, посмотрела на нее желтыми, светящимися глазами. Лилиан протянула руку, кошка капризно увернулась и побежала по освещенной луной траве к ограде сада, где начинались заросли вереска.