Бориса Пильняка «Волки и машины»[349].
Дальше я слышала о Борисе Леонидовиче: «Он скромно входил в книжный магазин на Кузнецком и предлагал для распространения свой сборник „Поверх барьеров“ [350]. Он женился на художнице Жене [351], безумно в него влюбленной, и приходил в Союз поэтов занимать деньги. Была нужда».
Он вернулся из Парижа, встретил в арбатских переулках Варвару Монину и неожиданно ее поцеловал. Густым бархатным басом ей пожаловался: «И там, как и тут, я читал Эдгара По, что было главным для меня».
Варвара говорила, что Б. Л. сетовал о своей некрасивости: «Какие толстые у меня губы». Губы действительно были, как я писала о Пушкине:
Переводчица Наталья Вержейская, встретив Б. Л. в столовой Союза писателей, ужасалась: «Он безобразен». У меня была не вошедшая в строфу строка: «И красотой, и некрасивостью хорош». Его лицо легко можно было преобразить в демонически прекрасное. Ходили портреты, где он выглядел, как задумавшийся над бездной ангел Врубеля [353].
Б. Л. щедро, добро откликался на предложенные ему для отзыва стихи молодых поэтов. Варваре, прочтя ее тетрадочки, сказал: «Что в Вас прекрасно, так это импрессионизм». Говорил ей еще: «У Вас очаровательный голос, выступите в Доме печати с чтением моих стихов».
Моя фильская [тетрадь] из обрывков бумаги, сшитых нитками, попала к нему путем передачи через третьи руки и, спустя десятилетия, он говорил, что она у него хранится. В последующие годы встречала я Б. Л. на вечере Тарабукина [354] в Доме Академии художеств. Я прочла там свою «Рябину», и он сказал: «Как хорошо, что такие стихи есть, свободные».
По дороге к Вячеславу Иванову в Дом ученых (1924 г.) встретила его на Пречистенке. Он радостно поздоровался и подарил букетик лесных фиалок. Я отдала его тут же лошадиной морде, она его сжевала, ничего. Я была у него — на Волхонке, в Афанасьевском переулке, в Лаврушинском переулке. Он приезжал ко мне на Ольховскую в военные годы. Я присутствовала в Переделкине на посмертном 9-м дне.
Поражала в нем его солнечная щедрость, расположенность, открытость, доверчивость. Я не была предметом его увлечений, семейной знакомой, бывающей в доме, женой друга или еще кем-нибудь. Была только приятельницей приятельницы, автором горсточки стихов о зеленом саде, румяной девицей с неопределенными данными, блуждающей по литературным окрестностям. Но вот он подходит на Арбате, приветствует. Вот он выглядывает из окошка Дома Герцена и, видя меня, проходящую, громогласно возглашает: «Ольга Мочалова!» Приходит слушать мое выступление в Дом печати.
Всегда — доверие. Кто из признанных имен мог бы позвонить по телефону: «Почему Вы не пришли ко мне сегодня, как мы сговорились? Когда придете?» Я не пришла, потому что в майский день внезапно пошел снег, а я была в летнем платье. Ехать надо было с пересадкой и долго бежать пешком. «Вы уже, наверное, убрали пальто в сундук, — сказал он сострадательно, — сговоримся на завтра».
Был и такой звонок: «Приезжайте сейчас на Рождественский бульвар, я познакомлю Вас с Ахматовой». Я не поехала.
Он писал мне рекомендацию для принятия в члены групкома писателей, дарил свою книгу «На ранних поездах»[355] с трогательной надписью. Широкая простота, доступность и была гранью его таланта, такого необычного.
Когда он скончался, один из поклонников, приехавший на проводы гроба, спросил у встречной женщины: «Где дом писателя Пастернака?» — «А, этот, — ответила она, — он и на писателя не похож».
«Мой друг пишет всегда с инициативной мыслью. Последнее время его стали „прихлопывать“, самостоятельность и ставится в вину».
«Реакционно всё — башмаки, коммунисты, надо вернуться к остроте 1911 года».
При встрече с Горьким [тот] заговорил о ложном положении совести в наше время. Он не поддержал разговора.
«Пожары, вызванные бомбежкой, демонически красивы». Был бесстрашен, не прятался в убежища. (Лето 1941 года.)
При сообщениях о перемене имен вспоминал строки Крылова: «А вы, друзья, как ни садитесь…»[356]
Марина Цветаева и Ахматова — «крылатые». Но у Ахматовой есть прищур лукавый, у Марины — разлившийся примус — «Кольцо Нибелунгов».
«Измучен, страдаю бессонницей, терплю невыносимо».
«Мне прежде всего нужно обеспеченье семьи, создание жизни близким. Я — должен».
Из неприятных отзывов о нем.
Иван Грузинов: «Бесшабашный поток слов. Всегда всё — вдруг. Все построено на навязчивых ассоциациях, вроде: кучер — прикручен».
Владимир Кириллов: «В литературных обществах его не любят: стихи не запоминаются, а это плохой показатель».
Голос в толпе: «Как его зовут? Этот поэт — овощь, он модный, я его не обожаю».
«Речь Пастернака в газете — чушь».
Шкловский: «Он всадник и его лошадь»[357] .
У Б. Л. много поклонников среди молодых людей, из них значительная часть шизофреников. Назову Константина Богатырева [358], сына известного слависта. Он приходил и подолгу нудно сидел.
Приятно ему было поклоненье Антокольского, писавшего в своей статье: «Так живет и работает среди нас этот изумительный лирик, каждое стихотворенье которого — зерно эпопеи»[359].
Официальные круги заставляли его «раскаиваться» в ненародности произведений. Такое пригнутие он перенес. Но независимо от того сам пришел к перемене речи в сторону большей простоты.
«Одно время думал бросить творчество, служить, как все. Был длительно и мучительно недоволен собой, — все [сам], да сам, подчеркивал свои недостатки, ездил к друзьям искать моральной поддержки, советоваться — что делать?»
«Был в Париже, там, как и в Москве, читал Эдгара По, и это было главным». Его собратьями оказывались: Лермонтов, Байрон, Эдгар По.
«Как много новых писательских имен развелось! Их и не запомнишь».
На одном из литсобраний вразумляли и распинали неугодившего товарища. Обвинения в таких случаях бывают часто курьезно-фантастичны. Б. Л. присутствовал и молчал. Когда его всё же заставили высказаться, он произнес: «Да, я тоже видел, как ночью он вылетел из трубы на помеле и помчался в неизвестном направлении. На спине у него был туго набитый рюкзак».
«Меня тянут в религиозные сферы, но я пока плохо поддаюсь».