восхождение прямо завтра. Луи колеблется — уровень моей подготовки все еще вызывает у него сомнения; впрочем, он верит в себя как в инструктора, ему хочется поскорее произвести на меня впечатление, и в конце концов он соглашается.
Накануне вечером я завожу с ним очень важный для меня разговор.
— Луи, — говорю я, — ты знаешь, какая награда обещана за мою голову в полиэтиленовом пакете?
Он несмело улыбается. Называет сумму.
— Хорошо, — говорю я. — А как ты думаешь, что можно купить на эти деньги?
— Дом, — отвечает он, не моргнув глазом.
Я перевожу дыхание. Собственно, на этом можно заканчивать; если завтра Луи подтвердит слова Георга насчет патриархальной нравственности — наградой ему будет попадание «в телевизор». А я буду знать, что ради спасения моей жизни парень отказался от дома, который ему, как старшему сыну в большой семье, ого-го как нужен…
— Господин Судья, — раздраженно бормочет Георг в наушнике. — Ну зачем это было нужно? Зачем?
Я знаю, зачем. Если Луи окажется тем, кого Георг ищет — я хочу быть уверенным, что причиной его поступка не было недомыслие.
— Не дом, — отвечаю я, опустив веки. — Целую страну можно купить. Этих денег хватит, чтобы вся твоя семья жила в столице, в небоскребе и раскатывала на длинных серебристых машинах — каждый на своей. А сестер твоих можно было бы выдать замуж за королевичей или кинозвезд. А братья могли бы выучиться на юристов, или на пилотов, или на генералов — кому как нравится… Ты все еще не хочешь меня убить?
Он молчит.
Георг в наушнике ругается словами, которых я прежде не слышал от него.
День пятнадцатый. Мы выступаем.
План прост: взобраться по склону категории «эр», то есть средней степени сложности. Я иду впереди. Луи за мной. Я слышу его дыхание. Мы связаны одной веревкой.
На голом склоне, среди острых камней и горячей земли, колышется по ветру обожженная солнцем метелочка травы. Над ней вьется блеклая бабочка.
Я ощущаю себя муравьем, карабкающимся вверх; белые вершины вокруг парят, не касаясь собственных подошв. Полуденный воздух дрожит. Я тщательно закрепляю страховку.
Пот заливает глаза; на середине склона я впервые думаю, а не стар ли я для подобных упражнений. И почему мне не сидится дома. Я мог бы отправиться к пруду и там, на влажной траве, есть пирожки с яблоками, принесенные в корзинке. А крошки бросать лебедям.
Георг в наушнике бормочет что-то ободряющее. Мы с Луи устраиваемся передохнуть на узком «козырьке», где места хватает только на то, чтобы сидеть бок о бок спиной к скале; мы зрители в колоссальном зале. Белые купола, и глубокое небо, и облака, кое-где зацепившиеся за горные зубцы, и зеленая долина внизу, и белые ленточки водопадов, и желтые ленточки дорог — я сижу, хватая воздух ртом, и Георг в наушнике вопит от восторга, потому что камера, закрепленная на моей каске, позволяет все это видеть и ему тоже.
Такое — или похожее — впечатление на меня производила раньше только музыка. Я мысленно лечу; я думаю о смысле жизни. Мне хочется бросить затею, в которую я уже втравил патриархально-порядочного юношу, попросить извинения у Георга и вернуться домой. В конце концов, жить мне осталось немного, и следует подумать о том, чтобы провести остаток жизни максимально спокойным и свободным образом…
Луи командует подъем. Поднимаясь, я оступаюсь и скатываюсь с «козырька»; в наушнике на много голосов вопят режиссеры, сценаристы и Георг.
Теперь я болтаюсь надо всем этим великолепием, метрах в пяти под «козырьком», на страховочном тросе. Ремни впиваются в живот и в грудь. Я не вижу ничего, кроме неба, нескольких травинок и лица Луи, склонившегося надо мной с «козырька».
В первые секунды это совершенно нормальное лицо молодого инструктора, обеспокоенного судьбой товарища. Руки Луи сами собой производят все необходимые манипуляции; сейчас он будет меня поднимать.
— Укрупнение! Камера, наезд! — вопит в наушнике азартный Георг.
Я теряю Луи из виду. Пробую изменить положение, найти опору для ног; пока не удается. Луи снова склоняется надо мной; он бледен, несмотря на жару.
Я потихоньку подтягиваюсь на руках. Жду; Луи ничего не предпринимает. На лбу у него блестит новый обильный пот.
— Помоги мне, — прошу я. Не столько для Луи, сколько для микрофона.
Лицо Луи искажается, как от боли.
— Крупно! — кричит Георг.
Луи поднимает руку, и я вижу, что в руке у него топор.
— Стой! — ору я.
Он замахивается и рубит мою веревку, рубит, рубит…
— Это на вашей совести, Судья, — говорит Георг. Всего за несколько часов он осунулся и похудел.
Я пожимаю плечами. Моя совесть — прямо тяжеловоз какой-то, чего только на ней не лежит.
— Зачем вы наговорили ему про машины, небоскребы, королевичей? Он просто сошел с ума… Он, невинный чистый парень, рехнулся…
— Мы ведь пытаемся играть честно, — мягко напоминаю я. — И, если вы вспомните тот наш разговор — тот самый, после которого я согласился на ваше предложение…
Георг в раздражении машет рукой.
Режиссеры в унынии. Сценаристы в растерянности — кроме того единственного, который с самого начала не хотел ехать в предгорья. Георг звонит невесте и долго слушает ее голос в трубке, не говоря ни слова. Наверное, они и в самом деле любят друг друга, думаю я.
О самом Луи никто не вспоминает. Я не видел его с того самого момента, когда специальная спасательная бригада сняла нас обоих со скалы — меня с того крохотного живучего кустика, за который мне удалось уцепиться в падении, а Луи — с «козырька», где он рыдал и рвал на себе волосы. Я говорю Георгу, что Луи надо сказать правду, чтобы он меньше мучился. Георг смотрит на меня, как ни идиота.
Лагерь за околицей споро сворачивается — дольше оставаться здесь нет смысла. Прошла уже половина отпущенного на проект срока, и всем понемногу становится ясно, что шансы на успех вовсе не были так велики.
Я иду разыскивать Луи, но нахожу только его младшего брата. Тот соглашается передать Луи записку; я пишу, что не в обиде на своего инструктора и что, мол, я сам во всем виноват. Думаю, это хоть немного его утешит.
День шестнадцатый. Мы покидаем предгорья.
Деревянная церковь пуста.
У входа я снимаю с лацкана микрофон и прячу его в карман. Совершенно не хочется превращать свою исповедь в шоу.
Внутри прохладно и сумрачно, как и должно быть. Горят свечи. Я слышу, как мои шаги отдаются под сводами.
Как и должно быть.
Договариваюсь насчет исповеди.
Вхожу в исповедальню. Опускаюсь на скамейку, склоняюсь к решетчатому окошку. Мои глаза, быстро привыкшие к темноте, видят, пожалуй, больше, нежели глаза обыкновенного прихожанина. Во всяком случае, даже сквозь окошко я хорошо различаю исповедника — он уже очень немолод, грузен, в руках у него