которая тянется за этим человеком? Неужели вы не понимаете, что, вернувшись к власти, он первым делом начнет искать благовидный предлог, чтобы обвинить вас в измене и заменить этот изящный шелковый галстук пеньковым?
Лилберн расхаживал по камере, сжимая в руке измазанное чернилами перо и время от времени останавливаясь перед сидящим на топчане Кромвелем. По случаю визита высокого гостя пол с утра мыли горячей водой со щелоком, и запах влажного камня до сих пор стойко держался в воздухе. Тома «Институций английских законов» вздымались из моря бумаг на столе, как темный утес.
— Говоря вашим же языком, дорогой Лилберн, — в бурных волнах плывет наш корабль. — Кромвель вытянул вперед ногу в сапоге. — В бурных волнах, и пора бы ему пристать хоть к какой-то пристани. Лишь бы она могла дать укрытие людям истинной веры. Пусть даже эта пристань называлась бы «Король Карл Стюарт» — я был уже согласен и на это. Но теперь мне тоже думается по-вашему: пустые мечты. Король не хочет видеть очевидных вещей, принимает наши уступки и наши поблажки за проявление слабости. «Вы вознамерились быть судьей между армией и парламентом, государь, — сказал ему недавно генерал- комиссар Айртон. — Но вы ошибаетесь, — это армия будет судьей между парламентом и вами».
— Генерал, «укрытие для людей истинной веры» — разве это все? Гражданская война началась из-за того, что попирались английские вольности, народные права. Свобода совести — лишь одно из них. Если вы обеспечите только ее одну и дадите растоптать все остальное, война вспыхнет снова. И не надейтесь, что король или лорды отступятся от своего властолюбия, от своих привилегий из страха перед новыми реками крови.
— Не в лордах главная опасность.
— Позвольте спросить вас тогда: а почему мы с вами разговариваем здесь?
Кромвель поднял недоумевающий взгляд, потом слегка усмехнулся и отер платком мясистые щеки.
— Потому что в своем письме вы написали, что считаете меня не совсем еще пропащим и просите о встрече. Вот я и явился.
— Да я не о том. Почему наша встреча происходит здесь, в Тауэре? Почему не в штабе армии, не у вас дома, не у меня?
— Армия уже кое-что сделала для вас. Вам разрешили пользоваться письменными принадлежностями, книгами, пускают посетителей, даже камеру запирают только на ночь.
— Но почему же я до сих пор не на свободе?
— Терпение, мой друг, терпение.
— Я вам скажу почему: потому что вы, в прошлом самый горячий «анти-лорд», нынче ни за что не хотите ссориться с верхней палатой, не хотите стать на нашу сторону в борьбе против нее.
— Думаю, ваше освобождение теперь — вопрос нескольких недель. Палата общин создает специальный комитет для разбора вашего дела. Ему будет поручено выслушать вас, найти в прошлом прецеденты, собрать свидетельские показания.
— Прецеденты! — Лилберн схватился за голову, потом воздел руки к потолку: — Силы небесные! Они и здесь будут искать прецеденты. Ночью к ним подойдет бандит и скажет: я отнял кошелек у такого-то, и такого-то, и у такого; вот сколько у меня прецедентов; значит, ты уже должен отдать мне свой кошелек добровольно. Да не было таких прецедентов в истории Англии! Я вам заранее скажу: не было еще случая, чтобы человек осмелился открыто отказать лордам в праве суда над ним. Но разве это значит, что цепь творившихся беззаконий надо объявить законом?!.
— Я мог бы использовать свое влияние в палате лордов и добиться, чтобы вас выпустили под залог.
Лилберн ошеломленно уставился на него, затем сделал несколько шагов в сторону и тяжело опустился на табурет.
— Генерал, вы меня убиваете. Пятнадцать месяцев я сижу здесь в Тауэре, не видя белого света, оставив на произвол судьбы жену, детей, дела, постепенно умирая от неподвижности, от духоты, от этого камня кругом. Мне нет еще тридцати, а по виду — все пятьдесят. И единственное, что меня поддерживало все это время, была надежда: люди знают, ради чего я терплю такую жизнь. Но вот приходите вы и говорите «искать прецеденты», «выпустить под залог». Поистине, можно прийти в отчаяние от подобной близорукости.
Кромвель тяжело засопел, набычился, стиснул руками края топчана. Покачивание его головы можно было принять и за упрек, и за выражение сочувствия, и за терпеливую готовность слушать дальше.
— Неужели даже вам я должен объяснять, что все это время мое освобождение было в моих руках? Что стоило мне обратиться к лордам за помилованием, признать их суд, и двери Тауэра тотчас распахнулись бы для меня? Что, когда я призываю палату общин срочно заняться моим делом, мною движет не корысть, не слабость, не эгоизм? Я действительно убежден, что у них нет сейчас дел большей принципиальной важности, чем моя тяжба с лордами за права английского гражданина.
— Вы все еще ищете у общин защиты от лордов. А знаете ли вы, что в своем нынешнем составе верхняя палата гораздо решительнее склоняется на нашу сторону, чем нижняя?
— Какое мне дело до нынешнего состава палат! Я не могу и не хочу подчинять свои действия личным пристрастиям, личным связям, личным видам и выгодам. Да, нижняя палата сейчас наполовину состоит из трусов и предателей, пытавшихся поднять Лондон против армии. Что с того? Принцип, разум, закон — вот единственное, чему я готов подчиняться. Да я скорее соглашусь жить под властью самого строгого закона, чем под произволом милейших и добрейших людей.
— Личные выгоды, личные виды, говорите вы? — Кромвель весь перегнулся вперед, голос его быстро начал густеть, нарастать, пока не поднялся почти до крика. — Вот что я вам скажу на это. Вы вцепились в свои принципы зубами, потому что так вам удобнее не замечать, что творится вокруг. Вы выдумали какой- то народ — премудрый, всевидящий, способный бороться за свои вольности, способный управлять собой, контролировать своих правителей. Вам наплевать на то, что на самом деле бoльшая половина этого народа — отъявленные роялисты, а добрая треть — страстные пресвитериане. Вы ратуете за выборы нового парламента и не желаете даже задуматься над тем, что новый будет в десять раз хуже нынешнего. А так оно и случится, за это я голову дам на отсечение! И что тогда? Вы и этот новый парламент объявите изменническим и начнете войну против него?
Он так кричал, что охрана, оставленная в коридоре, распахнула дверь в камеру; мелькнули встревоженные лица двух корнетов. Кромвель досадливо отмахнулся от них и продолжал чуть тише, голосом, сдавленным от сдерживаемого напряжения:
— Вы вечно вопите о величии закона, но от ваших криков ничего, кроме смуты, не происходит. «Долой власть неправедную»? Прекрасно! А где взять другую? Об этом вы не желаете задуматься, а толпа из всех ваших призывов слышит лишь одно слово «долой»! Да, мы засиделись в палате общин, да, семь лет у власти могут развратить кого угодно. И все же это мы поднялись на борьбу с королем, мы разбили кавалеров, мы поддерживаем порядок в стране, насколько это вообще в человеческих силах.
— Самообман. В стране сейчас нет порядка и не осталось другой власти, кроме власти меча. Вскоре я перестану посылать свои апелляции и увещевания в Вестминстер, а разошлю их прямо в полки.
— И он еще хочет, чтобы я добивался его освобождения! Вы со своим Овертоном ухитряетесь мутить мозги солдатам, даже сидя за решеткой. Что же будет, когда вас выпустят на свободу?
— Если слуги, облеченные властью, ничего не делают для меня, я буду взывать к тому, кто облек их властью, — к хозяину, к народу.
— Интересно будет послушать, что вы запоете, когда этот хозяин покажет вам свое истинное лицо. Вы и его объявите предателем английских вольностей, как уже объявили меня и мистера Айртона? Неужели есть вообще кто-то, с кем бы вы могли жить в мире и согласии? Знаете, какой анекдот ходит о вас? Что если бы вы остались последним и единственным человеком на всем белом свете, то Джон немедленно сцепился бы с Лилберном, а Лилберн — с Джоном. Я хохотал от души.
— Хотите условие? Если парламент примет мою сторону в тяжбе с лордами, если признает, что нет у них права суда над свободным англичанином, я готов тут же отправиться в пожизненное изгнание и больше ни с кем не сцепляться. Тем более что жизнь в стране, где надо приносить присяги, платить десятину и подчиняться монопольным шайкам денежных мешков, привлекает меня все меньше и меньше. Такой вариант вас устроит?