Кромвель тяжело поднялся с топчана, пересек камеру и, нависнув над Лилберном красным лицом, несколько раз покачал головой. Голос его вдруг стал мягким и дружеским, в нем появились даже сердечные интонации, каких Лилберн не слышал с того памятного вечера, когда они ехали бок о бок по улицам Донкастера:
— Нет, мой дорогой долговязый Джон, старого Нола не устраивает, чтобы честные и мужественные люди покидали страну в такую минуту. Меня бы гораздо больше устроило, чтобы они перестали на минуту кричать о том, чего они «не хотят, не признают, не приемлют», и сказали бы наконец ясно и отчетливо, за что они стоят. Вы, Уолвин, Овертон, Уайльдман — неужели вы не можете изложить на бумаге ясно и четко, в каком виде должно предстать новое государственное устройство Англии? Мы бы могли тогда собраться все вместе и пункт за пунктом обсудить все детали, выявить расхождения, сойтись на главном. «Не вливают вина молодого в мехи ветхие». Так не пора ли нам заняться изготовлением мехов новых?
Лилберн поднял глаза, сглотнул сухим горлом. Было нелегко выносить лицо Кромвеля так близко от себя. От него несло жаром, взгляд давил, притягивал, привычно пытался подчинить.
— Генерал, с какой бы радостью и готовностью я согласился на ваше предложение. И не моя вина, что невольные сомнения закрадываются в душу. А не уловка ли это? Не пытаются ли армейские гранды получить передышку? Обнадежить, ослабить наш напор, выиграть время, а там поссорить нас с агитаторами, оторвать от солдат. Где у меня гарантия, что во время последней встречи с королем вы не обсуждали средств избавиться от нас?
— Что и говорить, с королем разговаривать куда приятнее, чем с вами, мистер Лилберн. Манеры у него не в пример вашим. Что бы он обо мне ни думал, воспитание не позволит ему высказать и десятой доли тех оскорблений, которые мне приходится выслушивать от вас. Одна беда — верить ему уже невозможно. Пеньковый галстук для меня, действительно, так и вьется в лучах его приветливого взгляда.
— В общем, мы уже начали работу над подобным документом. «Народное соглашение» — так он будет называться. В нем должны быть собраны основные принципы управления и статьи того верховного закона, которому надлежит оставаться неизменным при любом парламенте. Работу можно было бы ускорить. Хотя, сами понимаете, все обсуждения приходится вести заглазно, письмами. Очень тут не разгонишься.
— Я сделаю все возможное, чтобы добиться для вас каких-нибудь послаблений в тюремном режиме. Об одном лишь прошу: внушите своим друзьям, что бунтовать армию сейчас — значит рубить сук, на котором вы сидите. И еще. Составляя это свое «Народное соглашение», не давайте воли химерам. Примеряйте его на сегодняшнего англичанина, а не на тот манекен, который вы состряпали из всяких абстракций — разума, справедливости, вольнолюбия.
— На сегодняшнего? На того, которого согнуло и перекорежило веками рабства и угнетения?
Кромвель наконец убрал от него свое лицо, вздохнул, отошел к топчану. Взял шляпу.
— Управлять людьми — дело бесконечно трудное, дорогой Лилберн. Если вы внушите человеку, что он должен подчиняться верховной власти лишь до того момента, пока она его устраивает, ничего, кроме анархии, вы не получите.
— О, эту песню я слышал уже много раз. Что мы смутьяны, что мы разрушители, что мы ненавидим всякий порядок, что мечтаем уравнять всех и вся. Кличка «левеллер» теперь пристанет к нам так же прочно, как раньше «круглоголовый».
Кромвель уже стоял у дверей, расправляя слипшиеся пальцы перчатки.
— Вы не сможете отрицать, что до сих пор во всех ваших стычках я ни разу не стал на сторону ваших врагов. Очень во многом мы сходимся. Но знаете ли, в чем главная разница между нами? В том, что я умею выслушать других людей, а вы — нет. Вы всегда слышите только себя.
Он кивнул, вышел из камеры и, жестом отослав охрану вперед, пошел по коридору. Ему уже оставалось несколько шагов до поворота, когда высунувшийся из камеры Лилберн окликнул его и помахал пером.
— Генерал! — Издали было не понять, усмехается он или просто щурит в полутьме поврежденный глаз. — Генерал, я хотел сказать… Вы действительно умеете выслушать других. Но уж зато, когда вам доведется слушать себя, вы воображаете, что слышите самого господа бога.
«Всякая власть только доверена, дарована и передана совместно, по общему согласию. По природе же каждый индивидуум наделен правами, на которые никто не может посягать и которые не могут быть никем узурпированы. Для лучшего обеспечения интересов и власти народа все титулы, прерогативы, привилегии, патенты, право наследования титулов и привилегий сословия пэров должны быть полностью отменены, уничтожены и объявлены недействительными, и все те, кто на основе этих привилегий заседают в парламенте, должны быть оттуда удалены».
«Теми трудами, которые мы понесли, и теми опасностями, которым мы себя подвергали в последнее время, мы показали всему миру, насколько высоко мы ценим нашу свободу. Теперь, когда бог столь подвинул наше дело, предав врагов в наши руки, мы считаем себя обязанными друг перед другом приложить все наши старания к тому, чтобы избежать в будущем как опасности снова впасть в рабство, так и прискорбной необходимости вести новую войну. Невозможно даже представить себе, чтобы такое огромное число наших соотечественников выступило против нас во время междоусобной войны, если бы они не заблуждались в понимании своего собственного блага. Мы можем поэтому с уверенностью полагать, что, когда наши общие права и вольности будут ясно установлены, любые усилия тех, кто стремится сделаться нашими господами, потерпят крах».
Небольшая церковь святой Марии в лондонском предместье Патни. Скамьи частью вынесены, частью отодвинуты к стенам. Посредине стоит длинный пустой стол, за которым сидят Кромвель, Айртон, полковник Рейнборо, Уайльдман, Сексби, Эверард, Аллен, штатские левеллеры, солдаты и офицеры, входящие в Генеральный совет армии, всего человек двадцать. На подоконнике, сняв шпагу и пистолеты, примостился проповедник Хью Питерс. В зале довольно светло, но рядом с секретарем Кларком, записывающим речи выступающих, торчит несколько оплывших огарков, оставшихся с предыдущего заседания.