понимал, что для сына он всего лишь очень новая и очень большая игрушка, посланная ненадолго судьбой, ему было приятно, что он оказался поважнее и поинтересней даже щенка. У мальчика были большие требовательные глаза и нежные позвонки, которые, казалось, готовы были поддаваться, как клавиши, поглаживавшей их ладони. Весь вид его и радостно-бестолковое возбуждение, и внезапная привязчивость окрашивали нынешнее возвращение домой каким-то особенно обволакивающим чувством покоя, расслабляющей радостью, теплом.
— …и я не могу назвать это иначе, как предательством!
Возглас взлетел над голосами споривших, повис в воздухе. Лилберн поднял глаза, увидел привставшего с кресла Овертона, замершую Кэтрин, Уайльдмана с разметанными по плечам волосами и уверенной усмешкой на лице. Ему не сразу удалось вернуться к ним из того мира, в который увлек его сын, поймать нить разговора.
— Полноте кричать, Ричард, и бросаться громкими словами, — говорил Уайльдман. — Мы уже не на площади. Политика есть политика, в ней свои правила игры. Врага надо валить в тот момент, когда он слаб и беспомощен, а не тогда, когда это будет выглядеть красиво и благородно. Или вы считаете, что у нас есть враг более опасный, коварный и сильный, чем генерал Кромвель?
— Быть может, в качестве друга он еще более опасен, — вставил Уолвин.
— И именно сейчас, когда почва уходит у него из-под ног, когда в парламенте начали разбирать обвинения, выдвинутые против него, самое время напасть и нам. Падающего подтолкни! С нашей стороны будет безумием и ребячеством, если мы не воспользуемся моментом, не отомстим ему за все — за патнийские дебаты, за разгон солдатских митингов, за расстрел в Уэре.
— Не на этом ли строили свой расчет пресвитерианские заправилы, выпуская сегодня мистера Лилберна из тюрьмы?
— А хоть бы и на этом — что с того? Они надеются, что им удастся загрести жар нашими руками, а потом вернуть нас в те же камеры. Они все еще воображают нас жалкой кучкой радикалов и мечтателей. Если б кто-нибудь из них оказался сегодня на площади и увидел эти тысячи народа, он бы живо прозрел.
— Что у вас на уме, мистер Уайльдман, говорите прямо.
— Если Кромвель будет устранен от командования, его место сможет занять другой человек. Тот, чья популярность среди солдат и сейчас велика, а мы приложим все силы, чтобы она возросла еще больше. Я говорю о полковнике Рейнборо. Имея его во главе Северного корпуса, мы бы могли разговаривать с господами из Вестминстера по-другому. Разве не так?
Он слегка улыбнулся и обвел присутствующих взглядом и тем приглашающим жестом руки, каким цирковые акробаты обводят публику после удачного кульбита. Овертон расстегнул ворот и плюхнулся обратно в кресло. Уолвин выглянул из-за спины Элизабет, расставлявшей стаканы на столе, и сказал:
— Браво, мистер Уайльдман, браво. Может, еще год назад я стал бы говорить о ясной программе, о точных лозунгах, о пропаганде «Народного соглашения». Но когда видишь, как люди, ничему не научась, снова и снова режут друг друга без всякой программы, сами не зная, за что, во имя чего, поневоле впадаешь в отчаяние. Хочется то ли лупить их палкой, то ли покончить с собой у них на глазах, то ли плюнуть на все, во что верил, и действительно начать вот так передвигать их, как шахматные фигурки, к намеченной цели.
— А вы что скажете, мистер Лилберн? Бессовестно с нашей стороны в первый же день накидываться на вас и втягивать в дебаты. Но дело срочное. Обвинения против Кромвеля уже сегодня должны были быть оглашены в парламенте. Нам следует избрать какую-то линию и держаться ее сообща.
Лилберн открыл рот и попытался заговорить, но смог издать лишь невнятное сипенье. Вынужденная немота была для него как стена для недавно ослепшего — он все время натыкался на нее с непривычки. Руки его осторожно перенесли мальчика на стул и, освободившись, изобразили в воздухе некую пантомиму с воображаемыми письменными принадлежностями. Гости понимающе закивали и выразили готовность подождать. Он поднялся наверх.
Когда он вернулся, все уже сидели вокруг стола, звенели посудой. Повязанный салфеткой Джон- маленький, свесившись с табурета, протягивал щенку кусок ветчины. Уолвин отер платком лоснящиеся щеки, встал и поднял стакан эля навстречу Лилберну:
— Дорогой Джон-свободный! То, что вы снова с нами, — событие прекрасное само по себе, независимо от того, какие гнусно-корыстные мотивы двигали вашими тюремщиками. Но я предлагаю выпить не только за приступ их доброты, но и за приступ вашей болезни. Ибо, владей вы голосом, уверен, уже в воротах Тауэра вы бы начали говорить нечто такое, за что вас тут же вернули бы обратно.
Лилберн засмеялся вместе со всеми, принял у Элизабет свой стакан, поцеловал ее, но прежде чем начать пить, протянул Уайльдману исписанный листок. Тот принял его, аккуратно положил на скатерть и начал читать, скашивая глаза от тарелки с лососиной. По мере чтения челюсти его двигались все медленнее и медленнее, пока не остановились совсем. Он поднял на Лилберна изумленный взгляд, покраснел и презрительно пожал плечами.
Овертон перегнулся через стол, подцепил листок, забегал глазами по строчкам.
— Вслух! Читайте вслух! — раздались голоса. Овертон покосился на Лилберна, дождался разрешающего кивка и начал:
«Генерал-лейтенанту Кромвелю. Сэр! Хочу, чтоб вы знали, что, не собираясь изменять принципам всей своей жизни, я также не изменю и вам, до тех пор, пока вы останетесь тем, кем вам надлежит быть. Если бы я желал или замышлял отомстить вам, я имел к тому прекрасные возможности последнее время; но я презираю такой способ действий, особенно когда положение ваше столь неустойчиво. Верьте, что если моя рука и поднимется против вас, то произойдет это не раньше той минуты, когда вы, будучи в полной славе и силе, начнете отклоняться от путей истины и справедливости. Но если вы будете твердо и строго следовать им, я ваш до последней капли крови сердца».
Все немного помолчали, словно не находя слов, которые могли бы попасть в тон торжественной приподнятости письма. Овертон злорадно покосился на Уайльдмана, но тот только печально качал головой. Женщины с двух сторон шикали на Джона-маленького, который и без того, чувствуя перемену настроения, сидел тихо, почти не шевелясь. Сексби засопел, встал, обошел вокруг стола, взял у Овертона листок, аккуратно сложил его и, перед тем как сунуть в карман, вопросительно глянул на Лилберна:
— Я могу выехать в Северную армию завтра же.
Лилберн кивнул.
— Человек, который сражается с захватчиками, должен знать, что мы не всадим ему нож в спину. И даже если вы сейчас, — Сексби неожиданно перешел почти на крик, — скажете мне, что передумали, я вам этого письма не отдам и доставлю его по назначению!
Нелепость угрозы в соединении с серьезным выражением лица произвела комический эффект — все с облегчением рассмеялись и принялись за еду.
«В первый день битвы под Престоном мы захватили много вражеского снаряжения и оружия; убили около тысячи и взяли в плен четыре тысячи человек. На следующий день мы смогли навязать противнику бой лишь после того, как он достиг окрестностей Уоррингтона. Они укрепились в ущелье и удерживали его с большой решимостью в течение нескольких часов. Атаки следовали одна за другой, много раз доходило до рукопашной. В какой-то момент наши дрогнули, но потом, благодарение господу, оправились и выбили врага с занятой позиции. Около тысячи осталось на поле боя и две тысячи были взяты в плен. Остатки укрепились в городе и забаррикадировали мост, но вскоре прислали предложение о капитуляции. Согласно ей мы получили все их снаряжение, четыре тысячи полных комплектов оружия и столько же пленных. Таким образом с пехотой их было покончено. Остатки конницы пытаются сейчас прорваться обратно в Шотландию, но я не думаю, что кому-нибудь это удастся».