— Но ты дашь мне, надеюсь, позавтракать, а затем мы совершим свою прогулку в город. На этот раз я закажу завтрак получше и приглашу командира, а за столом я поговорю с ним о нашей прогулке.
Все случилось именно так, как предвидел Ланжале: после завтрака, когда все были очень веселы, мнимый король вдруг спросил:
— Гонконг — это английский город?
— Да, сэр, тридцать лет тому назад это была голая скала, а мои соотечественники превратили ее в цветущий город!
— Я бы очень хотел повидать первый город, встретившийся на нашем пути!
— Ваше Величество может исполнить свое желание без всякого затруднения: я откомандирую к Вам одного из офицеров, который будет сопровождать Ваше Величество и объяснит вам все, что вы пожелаете знать. Через полчаса наш паровой катер доставит Вас на берег, а я прикажу приготовить там для вас экипаж, который в продолжение всего дня будет находиться в вашем распоряжении.
— Я бы попросил вас также поместить на катер мой сундучок, который я хочу несколько усовершенствовать, приказав мастерам в городе сделать в нем несколько перегородок для более хрупких предметов.
— Желание Вашего Величества будет исполнено! — ответил командир, не подозревая во всем этом никакой хитрости со стороны короля мокиссов, не допуская даже мысли, чтобы он мог вздумать остаться в Гонконге, где он оказался бы в совершенно чужом месте.
Но Ланжале успел уже выработать подробный план действий. В то время как они осматривали площадь консулов, королю вдруг пришло желание помыться, и сопровождавший его молодой лейтенант поспешил указать ему на находящиеся на той же площади бани, которые были хорошо знакомы двум французам. Выйдя из экипажа, Ланжале и Гроляр простились с молодым офицером, предоставив экипаж в его распоряжение на час времени, а сами поднялись по лестнице купальни и скрылись в этом обширном здании.
Офицер же поехал в китайский квартал, самый интересный и самый любопытный в городе.
— Прощай, мой херувим! — послал ему вслед Ланжале, сопровождая свои слова насмешливым воздушным поцелуем. — Когда мы с тобой свидимся, то будет еще жарче, чем сейчас, хотя на этой скале и теперь можно изжариться живьем!
Едва только бывший король и его приятель вошли в баню, как первый поспешил отправить боя, то есть прислуживающего мальчика, на базар, чтобы тот принес ему подбор европейского платья, так как и Гроляр, и Ланжале потеряли весь свой гардероб во время гибели «Фрелона», деньги же и кредитные бумаги они спасли в своих спасательных поясах и потому не нуждались в презренном металле. Сами они вошли в бани и здесь скоро совершенно смыли с себя краску и стали такими же белыми людьми, какими были раньше.
Когда прибыл гардероб, каждый из них выбрал то, что ему было по вкусу, и, сделав запасы белья, обуви и платья, заняли по комнате в гостинице при банях; они имели даже удовольствие присутствовать при забавной сцене удивления молодого офицера, вернувшегося за королем мокиссов и его дядей и узнавшего, что те, не дождавшись его, уехали.
Пять раз бедняга переспрашивал все о том же и пять раз получал один и тот же ответ, после чего решился наконец вернуться на судно без доверенных его попечению дикарей, к великому своему огорчению.
XXXII
— ДА, НЕПРИЯТНО БУДЕТ ЕМУ ВЕРНУТЬСЯ НА судно! — воскликнул Ланжале.
— Мне его от души жаль, — заметил Гроляр. — Если послать наше письмо с нарочным сейчас же, то оно прибудет раньше него, и это избавит его от лишних неприятностей.
— Повернись-ка ты, голубчик, чтобы я мог на тебя посмотреть! Нет, я, право, от души рад, что мне удалось наконец понять нечто, что я до сих пор никак не мог себе объяснить… Ведь ты же безобразен, труслив, скуп, нередко глуп…
— Ну и что же? Я уже привык к твоим любезностям!
— О, я мог бы тебе добавить еще много столь же лестных эпитетов, не говоря уже о том зле, какое ты старался сделать и еще будешь стараться сделать нашим друзьям; счастье еще, что я тут и не дам тебе много воли. При всем этом ты страшный, отвратительный эгоист, — и положительно не могу взять в толк, почему я полюбил тебя, несмотря на все это.
— Полюбил! Хоть немного, да полюбил! — растроганно воскликнул старик, и глаза его засветились радостью.
— Даже и много! Так вот сейчас я понял, почему: потому что в том, что ты сказал сейчас по отношению к этому молодому офицеру, опять сказалось то, что сказывалось в тебе всегда, во всех случаях нашей совместной с тобой жизни, кроме тех, когда дело касалось твоей миссии — о, тогда ты свирепее всякой акулы! В тебе сказалось твое доброе сердце! Везде и во всем в тебе говорит прежде всего сердечная сторона. Твое первое движение — это всегда помочь горю, нужде, избавить человека от излишнего огорчения или неприятности…
— Ну, это первое движение, а второе?
— А второе и того лучше: сделать это без громких слов, без хвастовства, просто и почти незаметно. Я помню, как ты, способный экономить каждый грош, когда это касается тебя, на моих глазах отдал все, что у тебя было за душой, до последней копейки, бедному китайцу, овдовевшему и оставшемуся с шестью сиротами на руках. И ты еще боязливо оглянулся, как бы опасаясь, чтобы тебя не увидели, словно вора какого. Признаюсь, я тогда подумал, что ты рехнулся!. В другой раз я искал тебя по берегу моря в Сингапуре и вдруг увидел, как ты помогал старому рыбаку, едва державшемуся на ногах от лихорадки, причалить к берегу его лодку, как ты вытянул старательно, но неумело из лодки его сеть со всей рыбой и снастью, взвалил себе на спину и сеть, и рыбу, и весла, и понес все это, сгибаясь под тяжестью, за стариком до самого его дома, — а это было не близко, — и вернувшись, ты не сказал мне ни слова об этом. Что за старый маньяк, думал я, он всеми силами старался довести до виселицы этих несчастных, бежавших из Нумеа, потому что тут была замешана смерть одного человека в момент нашего бегства: старый каторжник Ле Люпен огрел одного из сторожей, а с другой стороны, готов самого себя отдать первому бедняку. Ввиду той отвратительной цели, которую ты преследуешь, — ты же отлично знаешь, к чему это приведет в случае твоего успеха, — то доброе, что ты делаешь, является для меня какой-то непонятной аномалией, какой-то злой пародией на человеческие чувства! Ты для меня загадка более неразрешимая, чем те таинственные сфинксы, которые мы с тобой видели в стране фараонов!.. Уже дважды я видел своими глазами, что, когда ты готов был наложить руки на Бартеса и его товарищей, вместо чувства естественной в твоем положении радости все существо твое выражало несомненную муку; глаза твои наполнялись слезами, и ты весь дрожал, словно совершал какое-то страшное преступление. Это было в Сан-Франциско! В Батавии было еще хуже: я боялся, что с тобой будет обморок или истерический припадок в банкирском доме китайца Лао Тсина, когда местная полиция накрыла Бартеса, и я внутренне говорил себе: «Этот старый тигр до того рад своей удаче, что близок к обмороку от счастья!» И вместе с этим мне были омерзительны твои прекрасные поступки, отвратительна твоя сентиментальность, которые не помешали тебе принять на себя такую жестокую, такую возмутительную миссию.
Быть, с одной стороны, нервным, как женщина, чувствительным, сердобольным и, с другой, — всеми силами добиваться погибели трех или четырех человек, которых ты влечешь к виселице, — это непостижимо! Как ты мучился мыслью, что все это может совершиться без тебя! Только вспомнить, что ты готов был блуждать месяцы в открытом море, лишь бы встретить попутное судно, ты, который при малейшей опасности становишься трусливее и беззащитнее малого ребенка! И все же я, несмотря на все то, что отталкивает меня в тебе, — какими-то судьбами полюбил тебя. Если ты хочешь знать, насколько я