Эти куски написаны в динамичной и немного нервной манере Селинджера. Потом снова и снова какие?то неясные тени ощущений, мыслей, предчувствий. Их квпнтэссенция все та же: ужасающий, леденящий страх перед движением времени.

Страх обступает читателя со всех сторон, автор рисует ужас странных насекомых, присутствующих всюду, — они словно заползли сюда из кошмарных рассказов Кафки; ужас замкнутых стен, среди которых живет человек; ужас человеческого тела, его дрожащих внутренностей, населяющих их микробов, раковых опухолей; ужас звезд и их мертвой тишины; ужас машин; ужас космических путешествий; ужас человеческой речи — да, даже человеческая речь страшит автора, и он вдруг то испещряет целые страницы точками вместо букв, то вклинивает в книгу главу «Говоря непонятными словами», где идет долгий Диалог в манере достопамятной зауми «Дыр бул шел», выдуманной когда?то Крученых:

— Боюн вендери? — данье Зака.

— Каз.

— Абеле мн поосту! Трикс сламок ждиокдонг денилъ, пара мунок фла монкс белю рецон мана йелъ силюргонче, стаарс хок.

— Каз…

И так далее, без конца.

Философия книги предельно безнадежна: человек — это смехотворная пылинка на грани двух бесконечностей — безграничности атома и огромного, непознаваемого звездного мира. К этому открытию Шанселяд приходит, пролежав трое суток со своей Миной на кровати в отеле «Атлантик палас»:

«И не существовало ничего, кроме этой бесконечной череды коробков, вложенных один в другой: кровать в комнате, комната в отеле, отель в городе, город в пейзаже, пейзаж в окружающем нас земном мире, мир в солнечной системе, солнечная система в галактике, галактика в скоплении галактик, скопление галактик в космосе, космос в космосе, космос в космосе, космос в космосе. И не было больше мужчины, не было женщины, не было ничего нигде. Только изумительный, идеальный простор — немой простор, без единого слова, без единой мысли, без единого жеста, который помог бы измерить, понять или в крайнем случае догадаться».

И рядом диалог Шанселяда и Мины:

— Я читал, читал в одной книге, что все живое существует примерно одно и то же время — около трехсот тысяч лет. Такой срок просуществовали все вымершие ныне животные. Через триста тысяч лет любой вид умирает естественной смертью — от старости, как и люди…

— Гммм…

— Да, и, насколько мне известно, полагают, что человеческий род прожил уже около ста пятидесяти тысяч лет. Если теория точна, то это значит, что человеку осталось прожить еще столько же. Потом люди постепенно исчезнут — вплоть до последнего человека.

— Это ужасно… Столько шума из ничего.

— Да, но это нормально…

И так от страницы к странице. Это, как выразился литературный критик Клебер Хеденс, «сумеречный роман», страницы которого буквально пропитаны мыслью о неизбежной гибели всего живого и, следовательно, о бессмысленности человеческого существования, от них веет запахом тления. Кончается книга меланхолической фразой, обращенной к читателю: «Но я достаточно говорил. Теперь ваш черед играть».

Играть? Но во что? В эту мрачную игру в предсказания? Использовать для игры вопросы, то и дело предлагаемые Ле Клезио? Вот вроде этих:

— Зачем вы читаете эту книгу?

— Хотели ли бы вы быть деревом?

— Садист ли вы?

— Хотели ли бы вы иметь рабов?

— Почему вы не я?

— Нужно ли есть?

— Где бог?

— Идиотизм ли это — задавать вопросы?

Ле Клезио сегодня — один из самых популярных во Франции писателей [35]. Буржуазная пресса создает ему большую славу. Почему? Не потому ли, что его книги подобно опиуму отравляют сознание человека, который возьмется их читать, отбивают у него охоту к борьбе за лучшую долю, убеждая в том, что все на свете бессмысленно?

Я далек от мысли, что Ле Клезио сознательно выполняет социальный заказ реакции, встревоженной все усиливающейся активностью трудящихся Франции, которые не хотят жить по — старому. Но хочет он того или не хочет, его книги оказывают то влияние на читателя, какое желательно тем, кто хотел бы, чтобы эта активность угасла.

Могут сказать: но ведь и буржуазный читатель не застрахован от парализующего влияния мрачной, пессимистической философии героев Ле Клезио! А буржуазия хочет жить, существовать и отнюдь не рассматривает свое существование как бессмысленное. Конечно. Но у нее свой подход к подобным произведениям — циничный и скептический… «Сильные мира сего» — люди, которым чужда чувствительность, их поступками и действиями руководит холодный расчет. Я не знаю, стоят ли на книжных полках у господина Ситроэна или господина Пежо романы Ле Клезио — хотя и в этой среде модно приобретать книги, которые хвалят в прессе и по телевидению, — но романы эти, конечно, отнюдь не помешали им занять самую непримиримую и жестокую позицию в борьбе с бастующими рабочими. А вот на творческую интеллигенцию, известную часть студенчества и служилого люда эта пессимистическая философия оказывает свое определенное размагничивающее воздействие.

Да и сам автор, по — моему, подчиняется ей.

В бурные майские дни 1968 года очень многие писатели выступали солидарно со студентами, боровшимися за реформу системы образования, и рабочими, властно требовавшими улучшения своей доли. Но голоса Ле Клезио я что?то не слышал Если я ошибаюсь, пусть меня поправят…

Ведь вот как иной раз оборачиваются формальные изыски, на первый взгляд носящие чисто экспериментальный характер. Иной раз они уводят в сторону от магистральной борьбы даже творчество писателей, сознающих свой гражданский долг и готовых вместе с трудовым народом бороться за радикальные изменения в политической и экономической жизни страны.

В те же грозные майские дни многие писатели, принадлежащие к школе «нового романа», активно участвовали в борьбе рабочих и студенчества. Но их книги в эти дни оставались на полках, — что могли они сказать бастующим, чем могли они их воодушевить? Именно в эти дни с особой ясностью была видна социальная отчужденность далеких от жизни и борьбы произведений, творчество их авторов все чаще превращается в какую?то игру в слова и понятия.

Итак, три главные магистральные черты характеризуют нынешний литературный сезон в Париже: бесспорное усиление удельного веса политического романа, тематика которого увлекает все большее число видных писателей, сознающих свою гражданскую ответственность перед лицом возросшей международной и социальной напряженности; дальнейшее развитие и углубление социального романа и романа нравов, берущих свое начало в богатейшем классическом наследии и творчески развивающих его; неустанное экспериментирование и поиск новых литературных форм. Не будем спешить с выводами — жизнь покажет, какие из экспериментов окажутся жизнеспособными и какие отомрут, как сухие ветви. Во всяком случае и ныне, как это бывало в прошлом, со всей очевидностью подтверждается, что любой творческий эксперимент только тогда имеет шансы на успех, когда форма неотделима от содержания, а содержание уходит своими корнями в жизнь.

Но как бы то ни было, итоги этого сезона подтверждают, что, как ни трудны подчас условия, в которых приходится работать писателям (и наиболее убедительный пример тому грустная история Клэр Эчерелли, подарившей читателю отличный социальный роман «Элиза, или Настоящая жизнь»), французская литература живет и успешно развивается. Н я никак не могу согласиться с Эрве Базэном, будто это «плоский сезон». В конце концов он сам блистательно опроверг это утверждение своим великолепным романом «Супружеская жизнь». А книги Луи Арагона, Робера Мерля, Мишеля Батая, Эрика Вестфаля, Филиппа Лабро и многих, многих других! Право же, многие наши писатели могли бы кое — чему поучиться

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату