Этот старичок потоньше. Он не напирает и не пристает. Он, пожалуй, больше собою действует, своим обликом, скромным голосом, седою бородой. Если бы жизнь состояла из таких стариков, т. е. вообще таких безобидных и благожелательных людей, то, возможно, было бы и приятно жить.
Или: если так верить, как они: в посмертный суд, в торжество справедливости там... Загробная жизнь! Не могу себе этого представить. Чтобы я умерла, а потом воскресла... нет, не понимаю! Я когда. Евангелие читаю, то часто плачу, а только все-таки не понимаю. Потому, должно быть, и распяли Его, что такой был... неподходящий Он для нашей жизни. А воскрес ли? Может быть, это только сказка?
Мельхиседек говорит, что нужно молиться, и побольше. Тогда все смоет, все пустяковые сомнения. «Это,— говорит,— у вас сейчас просто раздражение естества и дух противоречия. Тяжелый дух, преодолеваемый лишь молитвой, т. е. общением с высшим благом».
Очень хорошие слова. Но мне от них не легче.
25 мая. Заходил Анатолий. Я его не приняла. Нет, довольно. Начнет плакаться — я как дура раскисну.
Хотя, впрочем, теперь и не раскисну... Это еще все по-прежнему я считаю. А в сущности: сейчас душа моя вовсе бесплодна, вовсе выжжена. Ни-че-го! Когда была сестрой, раненых жалела. Потом жалела Анатолия. Потом себя. Теперь никого. Может быть, я погибаю? Может быть. И это ничего не значит. Париж так же будет грохотать и без меня, как и со мной. Мир также будет в руках мерзавцев...
Июнь. Наши уехали в монастырь — генерал, Рафа, Мельхиседек. В доме остались одни бабы: я, благодетельница человечества Дора, дура Валентина и grue [шлюха (фр.).] Женевьева. Небольшая, но теплая компания. Дора могла бы бесплатно перевязать всех раненых мира. Валентина — сшить всем дамам платья годэ или со «сборами». Она выходит замуж за шофера и они будут разводить себе подобных. Женевьева из них самая основательная: ходит по кафе, торгует собой en gros et en detail [оптом и в розницу (фр.).], если бы ей предложили мыть красных казаков, она спросила бы, почем с головы, и снесла бы трудовые денежки в сберегательную кассу.
15 июня. Вчера после службы домой не вернулась. Надоели свиные котлетки, жарить их на сковородке, изо дня в день...
Около Rond-Point попался ресторанчик: «Tout va bien» [Вес хорошо (фр.).] — и там мы иногда с Анатолием обедали (креветки, мули). Грязновато, вроде бистро. Хозяин черненький бретонец, все тот же. Я села на воздухе, под парусиной. От тротуара отделяли кадки с зеленью. Столики, скатерки в пятнах, комья серой соли в солонках. Приказчики и такие же служащие девицы, как и я. Солнечный луч, косой, закатный. Ела я «шатобриан» и просто продохнуть не могла...— кажется, слезами бы вместо вина запила «Tout va bien» — почему, почему bien?
Потом солнце село и я вышла на Елисейские поля. К этому самому Rond-Point. Как красиво! Фонтаны... На одних хрустальные голубки, на других белочки грызут орехи — кедровые, должно быть? И все это вечно моется туманом брызг — фонтаны вроде букетов, так и бьют из голубей и белочек, и на них ниспадают. Позже зажгли внутри их свет, стали эти букеты белыми с золотым отливом. А вокруг — автомобили, целыми потоками по авеню, без конца-начала. Красные, фиолетовые рекламы к Этуали. И толпа, толпа...
Замечательно красиво. Но холодно, все же. Все будто выщелочено. Как льняные парижские волосы у дам, кислотой травленные.
Я долго бродила. Под каштаном, в зеленой мгле, где вход в метро, увидела на скамье Анатолия. Он смотрел на фонтан, на бассейн. Край бассейна был залит брызгами. Анатолий меня не видел. Он держался рукой за бок, точно болело что. У меня, конечно, похолодели ноги. Так уж полагается. Что-то дрогнуло... подойти? Нет, прошла. И с горделивым таким видом, точно победительница. Глупо, конечно. Ну, что поделать.
17-го. Мне иногда бывает ужасно, ужасно себя жалко. 18-го. Встретила Женевьеву. Она завела себе собачку. Если не помру, тоже заведу. На домике Жанена появилась надпись: terrain a vendre [участок продается (фр.).]. Прожились старички.
21-го. Буду ли плакать, молиться, биться головой об стенку, ничего не изменится. Какая есть моя судьба, такая есть.
...Наши возвратились. И генерал и Рафаил. У генерала умерла дочь в России. Теперь нечего ему ждать. Все идет правильно. Меня преследует последнее время стишок, давно когда-то, еще в России, заскочивший:
Жизнь, молвил он, остановясь Средь зеленеющих могилок, Метафизическая связь Трансцендентальных предпосылок.
Последних строк не понимаю. Но от них хочется плакать.
10 июля. Заезжала на автомобиле Людмила с Андрэ. Они только что вернулись с юга, собираются теперь в Вену и назад через Италию. Андрэ зашел ко мне и из окна увидел вывеску, что продается земля. «Да, тут следовало бы построить новый дом, современной техники».— «Наверно, скоро и снесут»,— сказала я. (И действительно так думаю.)
Людмила пригласила меня прокатиться за город. «Ты мне не нравишься. У тебя одичалый вид». А Адрэ в своих роговых очках все присматривался к нашим квартиркам, лестнице, садику. «Одной той земли мало. Но если бы ваш хозяин согласился продать место, где стоит этот дом, тогда... Владелец мог бы войти пайщиком в наше предприятие».
Он сел за руль. Мы выехали мимо Этуали, по скучной дороге в С.-Жермен. Но там, дальше стало лучше. Направо засинели дали, мы проносились деревушками, где глазели на нас тощие ребята, а потом свернули проселком к реке. Это место такое, называется Pergola. Ресторан и отель на берегу Сены. Сюда тоже французы ездят с дамами.
Мы сидели на террасе у самой реки, нам чай подавали под зонтиками, с разным добром — кексы, печенья, я это не очень люблю, надоело в кондитерской. У Андрэ вид самоуверенного, богатого человека. Да он такой, впрочем, и есть. Говорил за чаем, что и Олимпиада даст денег на дом: как раз ищет надежного помещения средств.
Я смотрела на Сену. Удивительны ее струи. Напротив островок с ивами, тополями. Течением тянет и вьет в воде травы, куличок низко пролетел, сел на отмель, запрыгал... За рекой коровы, луга, даль сизая.
Людмила смотрит на меня синими, холодными глазами. Может быть, они вовсе теперь залакированы, раз навсегда закрашены. Мне казалось, что я так же одна, как в тот вечер на Елисейских полях.
— Капитолина, ты нынче отсутствуешь,— сказала Людмила, когда мы садились в машину.— Где ты? Что с тобой?
12-го. Париж пустеет. Послезавтра они будут праздновать свою Бастилию... С ума можно сойти от веселящегося народа. Людмила и Андрэ уехали — все порядочные люди разъезжаются.
Даже и francais moyens[средние французы (фр.).], у кого есть economies[сбережения (фр.).], повезут своих Жаков и Жоржетт на океан, куда-нибудь в Порнишэ.
От жары я вышла вечером на Сену, сидела на узком островке с поэтическим названием: Jle des cygnes [Остров лебедей (фр.).]. Но мало поэзии. Что-то вроде бульварчика, убогие деревца, купальни на Сене. Немножко прохлады. Кое-где парочки — тоже третий сорт. И поезд метро, с регулярностью маятника проносящийся по виадуку Пасси. Я сидела бессмысленно. Сена так Сена, Париж так Париж. Поднялась, постояла на мосту. Какая мгла сухая над городом!
Солнце мутно, тяжело закатывалось. В розоватом тумане храм Sacre-Coeur [Святое сердце (фр.).], на Монмартре. Вот уж подлинно «корабль»...— плывет над городом — ни до чего не доплывает.
18-го. Они отпраздновали свою Бастилию. Мне нет до них ни малейшего дела. Жара давит. Очень плохо сплю. Вчера опоздали на службу. Никого не вижу — и не хочу. Кругом наши русские, за этими стенами — мне все равно.
...Вечером читала странную вещь: один решил покончить с собой, нюхал яд. И записывал. Записи эти остались. Очень интересно. Это было ночью, на рассвете (чаще всего на рассвете люди умирают — и родятся тоже). Он лежал в номере гостиницы. На кровати. И наблюдал за собой. Тут же часы. Взглянет, и запишет. 4 ч. 32 м.— звон в ушах. 4 ч. 35 м.— звон сильнее, левая рука холодеет. И дальше в таком же роде. Какая-то драма — кто знает! (У него близкие были, где-то в провинции. А он приехал в Париж один. Врач. Смерть занимала с научной стороны!.. Как, мол, это делается?) Успел мысленно и с семьей попрощаться.