на старости лет бывший командир корпуса Михаил Михайлович Вишневский...
Господь говорит, что надо смиряться. Значит, верно...
Напишите мне когда-нибудь. Из России писем я теперь не получаю. И не получу. Не от кого. Все кончилось. Вы добрая, пожелайте мне мира. Привет Вам и Рафаилу».
...Дора шла вдоль фасада. За решеткой здание Лицея с огромными окнами, бюстами писателей в нишах. Мальчики с мамашами и без мамаш, в школьных беретах, с книжками, иногда в очках, иногда в спортивных широких панталонах над серыми чулками, вливались с улицы. Дора только что тоже влила одного такого.
Рафаил Лузин вступил на новый путь — ученика младшего класса литеры В. Мальчик литеры В будет возвращаться домой уже не в тот переулок, где возрастал — и теперь без всяких генералов и Мельхиседеков: после долгих изысканий, в которые вложила душу, Дора нашла подходящую квартирку со всеми удобствами. И несмотря на возню с мебелью, арматурой, монтерами, переездом, несмотря на усталость, она внутреннее пободрела и посвежела. Мечтания осуществлялись. Теперь устраивается она как порядочная женщина, не то что в русском доме, где все на виду. Теперь видаж и горячая вода без счетчика! Мадам Левенфиш явно завидует.
Каштаны на Avenue Henri Martin стояли коричневые. Бульвар этот темно-зеленый, почти сумрачный от пустоты тени летом, теперь посветлел, в бледно-голубом небе октябрьском плыли над ним и Парижем облачка — с рассеянным выражением...
Дора пересекла его по rue de la Pompe. Дора хорошо вымыта, полновата, грудь вперед, пахнет свежестью и чистотой — главное, все в порядке и никаких разглагольствований. В окне русского магазина увидала икру, вспомнила об устрицах, которых давно не ела. «Непременно надо зайти как-нибудь к Прюнье».
Не доходя до Muette, свернула в переулок налево.
Давно не приходилось ей бывать тут. И почти сразу, как вступила на привычную землю, ощутила нечто новое. Правда, cafe-tabac, где худенький гнилозубый Робер наливал (без конца-начала) un bock, un! — было все то же. И лицо прачки Мари в окне нижнего этажа так же багровело с утра. Не узнала лишь места, где сама жила. Ни каштанов Жанена, ни самого его домика нет: точно приснились лишь они.
В огромной яме, похожей на язву, наспех били сваи, возились каменщики. В дальнем углу гремела землечерпалка: железными челюстями вгрызалась в землю, отрывала ее, поворачивалась на кране и, разжав челюсти, высыпала заряд в камион.
Не было крыши и над домом русских. Часть улицы отделялась канатом. Как раз в ее прежней квартирке, развороченной, уже без потолка, стояли на стене два каменщика в синих блузах. Кирками сбивали кирпич за кирпичиком — в белой пыли штукатурки летели те вниз, в огороженное место. Сухим туманом тянуло по всему переулку.
Мари высунулась из окна, узнала Дору, взволновалась, задышала вином и как родной стала объяснять, что на месте прежнего строят теперь новый дом — многоэтажный, все из бетона и железа. «Как в Америке, мадам, совсем как в Америке!»
Тут же сообщила, что строит молодой французский инженер, qui a epouse l'amie de cette pauvre Сара... oh, pauvre petite... [который женился на подруге этой бедной Капы... о, бедняжка... (фр.)] — и Мари совсем расчувствовалась, вспомнив о Капе, которую считала жертвой Leon'a.
Дора поблагодарила, пошла далее по переулку. Некоторая задумчивость на нее нашла. И с удивлением услыхала она звуки знакомой дудочки. Овернский пастух вел своих коз. Дойдя до стройки, козы остановились. В это время кран с грохотом стал поворачивать землечерпалку — козы метнулись назад.
«Да, все прошло. Генерал прав».
И хотя двигалась куда нужно, внутренне Дора погрузилась в иное. «И порочный, и слабый, а все-таки я его любила... За что? Ну, неизвестно. Но в том дело. Во всяком случае, ничего нет».
На улице Cortambert она вошла в подъезд великолепного дома со светлым холлом. Подъемник мягко возносил ее. В голове бродили еще, как облачка, обрывки недоизжитого.
Фанни висела на телефоне.
— Софья Соломоновна? Да, я. Ну, как вчера? А Иезекииль Лазаревич? Выиграл? Ну, так ему всегда везет. В пятницу? Я, кажется, занята. Если не ошибаюсь, бридж у Темкиных. Да, сейчас. Но я тороплюсь. Ко мне пришли делать массаж. Всего лучшего.
И, запахнув халатик, Фанни приветствовала Дору.
— Ну, вот, вот, и живенько. Дорочка, ну как вы там? Довольны квартирой? С видажем?
Через минуту она предоставила свое тело привычным рукам Доры. Но языка унять не могла.
— А как ваш знаменитый Рафаил? Чудесный мальчик. Против него нельзя устоять. Он зимою обобрал в Ницце всех знакомых дамочек и меня на какой-то там прыют монастырский... Я вас даже бранила тогда, что вы его в семинарию готовите, он еще всех архиереев знал...
Дора объяснила, что Рафаил уже в Лицее и до семинарии далеко.
— И вообще все теперь по-другому. От того русского дома, где мы жили, ничего не осталось. Я сейчас проходила и видела. Его разрушают и строят новый.
— Помню, помню... еще к вам ходил такой старичок монах, с седой бородой. Вроде Knechtruprecht'a [Рождественского Деда Мороза (нем.).]. Ах, Рафочка, значит, в Лицее... Хорошо, но и хлопотно. Начнется теперь эта зубровка...
«Генерал бы поправил»,— думала Дора, массируя спину. Но ничего не сказала. Из-за полнеющей спины Фанни все в тех же видениях, куда погрузилась, идя сюда, с ясностью вдруг увидала она белую бороду Мельхиседека. Нечто тихое и сребристое, почти с физической убедительностью прошло по ней. Представилось, что в метро, во втором классе он сидит сейчас, и подземный поезд его мчит. Мельхиседек неподвижен, недвижно смотрит на белый свет электрической лампочки. Может быть, молится? «Странные люди, очень странные...».
— Дорочка,— сказала Фанни, когда сеанс кончился.— Я чувствую, что вы сегодня задумчивы. Что такое? Плохо с деньгами? Если нужно, я могу дать вперед.
Дора поблагодарила и отказалась.
9 дек. 1931 — 9 дек. 1933